Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Разрыв Тургенева с «Современником» произвел такое же смятение в литературном мире, как если бы случилось землетрясение. Приближенные Тургенева, которыми он себя всегда окружал, как глашатаи оповещали всюду о разрыве и цитировали чуть ли не целые страницы ругательств на Тургенева, будто бы заключавшихся в статье Добролюбова. Одним словом, Добролюбов выставлялся Змеем-Горынычем, а Тургенев – богатырем Добрыней Никитичем, который спас литературу от чудовища, пожиравшего всех, как прежних, так и современных, авторитетных писателей.

Павел Васильевич Анненков:

Редакция «Современника» решилась довести дело до конца. В объявлении о подписке и в особой статье она сообщала подписчикам своим, что принуждена была отказаться от участия и содействия автора «Записок охотника» по разности взглядов и убеждений и уволить его от сотрудничества в журнале.

Авдотья Яковлевна Панаева:

Тургенев был постоянно окружен множеством литературных приживальщиков и умел очень ловко вербовать себе поклонников, которые преклонялись перед его мнениями, восхищались каждым его словом, видели в нем образец всяких добродетелей и всюду усердно его рекламировали. После разрыва Тургенева с «Современником» эти приживальщики с каким-то азартом принялись распускать всевозможные клеветы и сплетни насчет Некрасова, Панаева, Добролюбова и других главных сотрудников «Современника». Так, между прочим, редакция «Современника» была извещена, что Тургенев уезжает за границу для того, чтобы на свободе писать повесть, под заглавием «Нигилист», героем которой будет Добролюбов.

Николай Алексеевич Некрасов. Из письма И. С. Тургеневу. Санкт-Петербург, 15(27) января 1861 г.:

Любезный Тургенев, желание услышать от тебя слово, писать к тебе у меня наконец дошло до тоски. Сначала я не писал потому, что не хотелось, потом потому, что думал, что ты сердишься, потом потому, чтоб ты не принял моего писания за желание навязываться на дружбу и т. д. Нет, ты этого не бойся – эти времена прошли, но все-таки выяснить дело не худо, чтоб я мог считать его порешенным, а то мне тысячу раз ты приходил в голову, и всякий раз неловкость положения останавливала меня от писания к тебе. Перед отъездом ты не нашел времени заехать ко мне, сначала я приписал это случайности, а потом пришло в голову, что ты сердишься. За что? Я никогда ничего не имел против тебя, не имею и не могу иметь, разве припомнить то, что некогда любовь моя к тебе доходила до того, что я злился и был с тобою груб. Это было очень давно, и ты, кажется, понял это. Не могу думать, чтоб ты сердился на меня за то, что в «Современнике» появлялись вещи, которые могли тебе не нравиться. То есть не то, что относится там лично к тебе, – уверен, что тебя не развели бы с «Современником» и вещи более резкие о тебе собственно. Но ты мог рассердиться за приятелей и, может быть, иногда за принцип – и это чувство, скажу откровенно, могло быть несколько поддержано и усилено иными из друзей, – что ж, ты, может быть, и прав. Но я тут не виноват; поставь себя на мое место, ты увидишь, что с такими людьми, как Чернышевский и Добролюбов (людьми честными и самостоятельными, что бы ты ни думал и как бы сами они иногда ни промахивались), – сам бы ты так же действовал, т. е. давал бы им свободу высказываться на их собственный страх. Итак, мне думается, что и не за это ты отвернулся от меня. Прошу тебя думать, что я в сию минуту хлопочу не о «Современнике» и не из желания достать для него твою повесть – это как ты хочешь, – я хочу некоторого света относительно самого себя, и повторяю, что это письмо вынуждено неотступностью мысли о тебе. Это тебя насмешит, но ты мне в последнее время несколько ночей снился во сне.

Чтобы не ставить тебя в неловкое положение, я предлагаю вот что: если я через месяц от этого письма не получу от тебя ответа, то буду знать, что думать. Будь здоров.

Павел Васильевич Анненков:

Некрасов <…> целый час говорил в кабинете о постоянном присутствии образа Тургенева перед глазами его днем и особенно ночью, во сне, о том, что воспоминания прошлого не дают ему, Некрасову, покоя и что пора кому-нибудь взяться за их примирение и тем покончить эту безобразную (так он выразился) ссору. Но Тургенев уже не походил на человека, с которым легко помириться по слову постороннего, третьего лица. <…> Примирение между врагами произошло только тогда, когда Некрасов уже одной ногой стоял в гробу.

«Отцы и дети»

Иван Сергеевич Тургенев:

Я брал морские ванны в Вентноре, маленьком городке на острове Уайте, – дело было в августе месяце 1860 года, – когда мне пришла в голову первая мысль «Отцов и детей», этой повести, по милости которой прекратилось – и, кажется, навсегда – благосклонное расположение ко мне русского молодого поколения. Не однажды слышал я и читал в критических статьях, что я в моих произведениях «отправляюсь от идеи» или «провожу идею»; иные меня за это хвалили, другие, напротив, порицали; с своей стороны, я должен сознаться, что никогда не покушался «создавать образ», если не имел исходною точкою не идею, а живое лицо, к которому постепенно примешивались и прикладывались подходящие элементы. Не обладая большою долею свободной изобретательности, я всегда нуждался в данной почве, по которой я бы мог твердо ступать ногами. Точно то же произошло и с «Отцами и детьми»; в основание главной фигуры, Базарова, легла одна поразившая меня личность молодого провинциального врача. (Он умер незадолго до 1860 года.) В этом замечательном человеке воплотилось – на моих глазах – то едва народившееся, еще бродившее начало, которое потом получило название нигилизма. Впечатление, произведенное на меня этой личностью, было очень сильно и в то же время не совсем ясно; я, на первых порах, сам не мог хорошенько отдать себе в нем отчета – и напряженно прислушивался и приглядывался ко всему, что меня окружало, как бы желая поверить правдивость собственных ощущений.

Наталья Александровна Островская:

– Лицо Базарова до такой степени меня мучило, что, бывало, сяду я обедать, а он тут передо мной торчит; говорю с кем-нибудь, – а сам придумываю: что бы сказал Базаров на моем месте? У меня есть вот какая большая тетрадь предполагаемых разговоров а la Базаров. В Базарове есть черты двух людей: одного медика (ну, да на того он мало похож, больше внешностью, да и медик этот побаловался, побаловался – и кончил тем, что все бросил и стал медициной заниматься). Главный материал мне дал один человек, который теперь сослан в Сибирь. Я встретился с ним на железной дороге и, благодаря случаю, мог узнать его. Наш поезд от снежных заносов должен был простоять сутки на одной маленькой станции. Мы уж и дорогой с ним разговорились, и он меня заинтересовал, а тут пришлось даже ночевать вместе в каком-то маленьком станционном чуланчике. Спать было неудобно, и мы проговорили всю ночь.

– А знал он, кто вы? – спросила я.

– Не знаю; вероятно, знал, но это его не стесняло. Он не считал нужным скрываться ни перед кем. И ведь не рисовался нисколько, – он был совершенно прост. К утру нам захотелось спать. В комнате были диван и стул. Он предлагает мне лечь на диване. Я начал было церемониться, а он говорит: «Да вы не церемоньтесь; ведь вы на стуле не заснете, а я могу заснуть как и когда хочу!» Я усомнился. «Это, говорит, дело выдержки и воли. Вот увидите: через пять минут я буду спать». Сел он на стул, сложил руки на груди, закрыл глаза и действительно через несколько минут заснул. Он в Сибири, говорят, имеет большое влияние на окружающих. Рассказывали мне о нем вот какую штуку: там зачем-то надо было перенести на другое место какое-то дерево. Он сказал, что может сделать это один. Ему не поверили; он перенес и после этого долго болел. Будто бы подобными выходками он главным образом и приобрел влияние.

Евгений Михайлович Феоктистов:

Тургенев не остался чужд веяниям времени. Прежние исключительно литературные интересы уступили место интересам политическим; возникли новые партии, новые направления; для России наступил период смутного брожения, и весьма естественно, что Тургенев был увлечен этим переворотом. Не надо, однако, думать, чтобы у него сложился какой-либо определенный образ мыслей; никогда мне – и вообще, полагаю, кому бы то ни было – не приходило в голову интересоваться, чего он хочет, к чему стремится, какие его идеалы – всякий знал, что политика такая сфера, которая не задевает его заживо. Но он видел, что общественные отношения резко изменились, что на сцену выступили люди, о которых не было и помину в прежнее время, и так как натура его была чрезвычайно отзывчивая, то он всячески старался уловить типы этих новых деятелей.

Петр Алексеевич Кропоткин:

Тургенев, без всякого сомнения, любил умственный облик Базарова. Он до такой степени отождествил себя с нигилистической философией своего героя, что даже вел дневник от его имени, в котором оценивал события с базаровской точки зрения. Но я думаю, что Тургенев больше восхищался Базаровым, чем любил его.

Иван Сергеевич Тургенев:

Меня смущал следующий факт: ни в одном произведении нашей литературы я даже намека не встречал на то, что мне чудилось повсюду; поневоле возникало сомнение: уж не за призраком ли я гоняюсь? Помнится, вместе со мною на острове Уайте жил один русский человек, одаренный весьма тонким вкусом и замечательной чуткостью на то, что покойный Аполлон Григорьев называл «веяньями» эпохи. Я сообщил ему занимавшие меня мысли – и с немым изумлением услышал следующее замечание: «Да ведь ты, кажется, уже представил подобный тип… в Рудине?» Я промолчал: что было сказать? Рудин и Базаров – один и тот же тип!

Эти слова так на меня подействовали, что в течение нескольких недель я избегал всяких размышлений о затеянной мною работе; однако, вернувшись в Париж, я снова принялся за нее – фабула понемногу сложилась в моей голове: в течение зимы я написал первые главы, но окончил повесть уже в России, в деревне, в июле месяце. Осенью я прочел ее некоторым приятелям, кое-что исправил, дополнил, и в марте 1862 года «Отцы и дети» явились в «Русском вестнике».

Николай Васильевич Щербань:

«Отцы и дети» были тогда (октябрь или ноябрь 1861 г.) уже совершенно окончены и еще в августе сданы «Русскому вестнику», но Иван Сергеевич продолжал их отделку. М. Н. Катков сообщил ему несколько указаний, с которыми он согласился и сообразно которым изменил в рукописи то или другое. Кроме того, он сам беспрестанно как бы придирался к себе: то одно слово поправит, то другое выбросит, то третье вставит; переделает выражение, строчку прибавит, три выкинет. Боткин, когда ему показывались поправки, большею частью одобрял, иногда покачивал головою. <…>

Поделиться с друзьями: