Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Твардовский без глянца
Шрифт:

Говорил ли, сидел ли молча, курил ли, слушал ли других – в центре всегда был он, Александр Твардовский. Он излучал энергию, которая захватывала тебя. Он был духовный реактор. От него исходило силовое поле». [12; 261]

Григорий Яковлевич Бакланов:

«Вид человека, награждаемого тобою, приятное зрелище для глаз. И Твардовский не спешил завершить редколлегию. Он стал спрашивать: как живу? Что? Как? И, не дослушивая, сам говорил:

– Хорошо!

Он чувствовал себя тогда хозяином жизни. В моем лице он спрашивал в мир входящего, как бы всему нашему поколению, входившему тогда в литературу, вопросы задавал. И говорил:

– Хорошо!

‹…› Да он и не столько спрашивал, сколько сам утверждал, и ответ требовался единственный: „Так точно, хорошо!“ Как в „Тёркине“ у него: „Говорят – орел, так надо и глядеть, и быть орлом». В нем самом и тот генерал жил, и Тёркин, который полагал бесстрашно: „Ничего. С земли не сгонят, дальше фронта не пошлют“». [2; 910]

Алексей Иванович Кондратович:

«У него один тон в профессиональных разговорах с молодыми ли, старыми писателями – тон, лишенный назидательности, учительства, но строгий, требовательный, ведь речь идет о деле». [2; 357]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Твардовский умел восхищаться чужой работой. Гордился, когда отыскивал в рукописном потоке что-то талантливое и дельное. Был необычайно чуток даже к оттенкам чьей-то удачи: восхищался „перекрученными березками“, мелькнувшими где-то у Тендрякова, или подробностью боя у Василя Быкова, когда вместе с землею „сыпануло в окоп горсть отстрелянных вонючих гильз“. Какая сжатая сила выражения!

Когда А. Т. разговаривал с авторами начинающими или прославленными, он как никто умел поощрить щедрой, искренней похвалой, но и о неудаче или каких-то частных слабостях хорошей вещи говорил с обезоруживающей прямотой». [4; 143]

Маргарита Иосифовна Алигер:

«Но бывало, что он обижал человека сознательно и убежденно, и чаще всего от него доставалось поэтам, чьи стихи он отвергал и которых подчас и поэтами-то считать не желал. К ним он не знал снисхождения, с ними он бывал, нет, не грубым, а недоступным и неприступным, и его несомненная человеческая доброта куда-то недосягаемо отступала. И взывать к ней не стоило, он был непреклонен.

– Пусть найдет себе другое дело. Голодает, вы говорите? Коли голодает, так пусть задумается и придумает, чем ему заняться. От своих стихов он сыт не будет. И не пытайтесь меня разжалобить, ничего у вас не выйдет. За такие стихи деньги платить грех, истинный грех. Я его на душу не возьму.

Но в подобных случаях он иногда, к чести своей, бывал и не до конца принципиален, и случалось, что, отшумевшись, распоряжался заплатить бедному поэту, причем делал это часто за свой счет. Денег он не жалел, а что такое нужда человеческая, понимал отлично, да и доброта его, в конце концов, никуда не девалась. ‹…› Характер и масштабы его доброты, пожалуй, очевиднее всего в письмах, которые он писал литераторам, подчас никому не известным, случайным людям, молодым и старым, одаренным и неталантливым. Писал всегда сам, никому не передоверяя, не жалея времени своего, глубоко понимая, как много будет значить в судьбе человека его письмо, его слово». [2; 399]

Алексей Иванович Кондратович:

«Ответы он пишет на аккуратных четвертушках бумаги, на листках отрывного календаря. Если письмо получается пространное, таких четвертушек оказывается много. И вообще писем бывает много, каждый раз не меньше десятка. К письмам он относится необычайно серьезно и часто недоумевает, почему в наше время ленятся их писать. „Вы уже говорили с автором, – спрашивает он иногда. – По телефону? И, наверное, рукопись отослали без письма? Ну, как же так?“ – и в голосе явственная укоризна. Сам он отвечает на рукописи обстоятельно, размышляя, цитируя, советуя. Таких писем многие сотни. Ни один из сотрудников редакции не пишет их столько, сколько он. И еще сотни всякого рода деловых бумаг. Он никогда не подписывает подготовленных кем-то текстов, даже деловые бумаги нередко переписывает по нескольку раз, с удивляющей всех тщательностью, и пишет их с особым, я бы сказал, изяществом.

Все, что он делает, он делает основательно, серьезно». [2; 349]

Григорий Яковлевич Бакланов:

«Гордился он и тем, что в его журнале лучшие корректоры, что тут никогда не встретишь ошибку, описку, неточность. Он и сам был грамотен, хотя этим качеством наделены далеко не все люди, имеющие высшее образование. Качество это в русском языке, я бы сказал, сродни чувству слова. Встретив ошибку в рукописи, он непременно сам выправлял и, как мне удалось заметить, бывал даже рад, если встретится особо сложный случай правописания. Тут он и объяснит еще, отчего, почему, как по незнанию могло бы показаться, но почему так быть не должно. За ним не стояло двух-трех поколений дворянской культуры, все свои университеты он сам проходил и знания свои не стеснялся подчеркивать». [2; 512]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Ему чужды были мелкие придирки, исходящие из редакторских опасений, выискивание „подтекста“ и т. п. Он с текстом имел дело, и ему важно было общее впечатление и направление повести или статьи. Главное – правдиво или неправдиво, добавляет ли что-то существенное к пониманию вещей или нет. И, наконец, как написано – умелым пером или „плотничьим карандашом“?

Правил он, и обычно неопровержимо, приблизительные, случайно подвернувшиеся словечки. Особенно был придирчив к описаниям природы, крестьянского обихода; фронтового быта, того, что сам знал до точки». [4; 136–137]

Юрий Петрович Гордиенко:

«Суровее пастыря в деле поэзии я не знал. Более жесткого редакторского карандаша, пожалуй, и не было. И недаром требовательность его многими считалась чрезмерной. ‹…› Но суждения Твардовского-редактора в конечном счете диктовались не личными пристрастиями, а подлинно высокой заботой о судьбах поэзии, о ее чистоте, незахламленности. Для него в стихах не существовало мелочей. Существенным было буквально каждое слово». [2; 206]

Константин Яковлевич Ваншенкин:

«Он не торопясь надевал очки, закуривал, брал карандаш. У меня замирало сердце. В те несколько минут, пока он читал, никогда нельзя было угадать приговор, и всякий раз мне казалось, что речь пойдет не о том, напечатает ли он то или иное стихотворение, а что вообще решается моя судьба.

Он немало принял моих стихов, но многое и отверг.

Я отметил любопытное его свойство: когда стихотворение ему не нравилось (большей частью верно), он часто не просто откладывал его, но, вероятно стараясь выглядеть особенно убедительным, начинал искать слабости не там, где они были на самом деле. ‹…›

Но большинство его замечаний отличалось исключительной точностью суждений и вкуса. Он не терпел неопределенности, всяческой приблизительности, случайности». [2; 241–242]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Как-то при мне он разговаривал в редакции с одним известным автором, который все никак не мог сочинить второй части своего романа, но, приезжая в Москву, плотно усаживался в кресле и начинал мучительно скучно и длинно объяснять, что он думает написать в своей второй книге, какой сюжет у него „заварился“, какие лица прояснились, отчего „не идет“ и т. п. Твардовский слушал-слушал и вдруг резко оборвал его:

Поделиться с друзьями: