Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Твардовский без глянца
Шрифт:

Подробно пересказывая мне этот разговор, Твардовский сидел в кресле смертельно усталый, с измученным лицом. „Дела хреновые…“ – сказал он, затягиваясь сигаретой. Я заметил, что нам не надо торопить события – пусть уж идут своим ходом. „Да, да, конечно. Сами мы не уйдем“, – отозвался Твардовский…» [5; 232–241, 247–248]

Гибель «Варяга»

Федор Александрович Абрамов:

«История „Нового мира“ – это история общественного подъема: после XX съезда и его постепенного угасания.

Наступление на „Новый мир“ велось на протяжении не одного года.

Прежде всего по линии цензуры. Сколько сил, сколько нервотрепки. Каждое произведение с боем. Я видел, чего это стоило Твардовскому.

Всяческие препятствия „Новому миру“. Ограничение подписки. ‹…›

С течением времени против „Нового мира“ объединились все косные силы страны.

И особую решающую роль в его падении сыграла группа писателей, грешивших лакировкой либо просто литературной неграмотностью.

Им от „Нового мира“ не было житья. Буквально из номера в номер журнал в едкой сокрушающей форме выводил их на всеобщее обозрение, преследовал, доказывал полную несостоятельность.

И вопрос в конце концов встал так: либо „Новый мир“, либо мы. В этом смысле правы были те порицатели Твардовского, которые обвиняли его в отсутствии гибкости». [12; 243]

Наталия Павловна Бианки:

«С начала шестидесятых нападки на „Новый мир“ сопровождали выход каждого нового номера журнала. Появились отрицательные рецензии на роман и повесть Пановой, Тендрякова, Эренбурга. Их заголовки были такими: „Кого обвиняет писатель?“, „Неправедный суд“, „Литературный брак“ и т. д. Большой шум сопровождал появление „Вологодской свадьбы“ А. Яшина. Туристские впечатления Некрасова обругали под заголовком „Турист с тросточкой“.

В 1965 году, к сорокалетию журнала, Твардовский написал статью. Наверху статья не понравилась и была задержана. И вот тогда-то ему (впервые!) пригрозили отставкой. Он тут же попросил приема у М. А. Суслова. Встреча состоялась, Твардовский принял поправки, и статья была напечатана. Как бы в ответ на статью 14 апреля 1965 года в „Известиях“ появилась весьма критическая публикация Е. Вутечича под названием „Внесем ясность!“. Мелькнула заметка „Не столь важно, на чем стоять, сколь важно, за что стоять!“. Все это появилось уже после снятия Хрущева. Ведь ни для кого не было секретом, что Никита Сергеевич покровительствовал Твардовскому. Таким образом, журнал фактически с 1962 года находился под постоянным прицелом. Но до 1965 года положение Твардовского было в целом прочным. Он был кандидатом в члены ЦК, депутатом Верховного Совета.

В 1965–1966 годах положение становилось все более тяжелым». [1; 51–52]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«12.I.1966

Ужасное вчерашнее признание Демента (А. Г. Дементьева. – Сост.) после его возвращения из горкома о его готовности, заявленной там инструктору, выступить в качестве общественного обвинителя на процессе Синявского. Правда, он оговорил эту готовность, согласие, нежеланием знакомиться с материалами следствия и „терцовскими“ работами С[инявского], что, м[ожет] б[ыть], не позволит (дай бог!) воспользоваться суду его услугами, но то, что он дал согласие и обсуждал там другие возможные кандидатуры, – все это чудовищно. Нельзя отказать тем, кто решил, что грязь С[инявского] должен принять на себя Н[овый] М[ир], в сообразительности. А он хитрец и трус, хотя уже, казалось, и говорилось много и другими, что в последние годы, под воздействием разных факторов, в первую очередь – успехов Н[ового] мира, лестной причастности к этому „очагу“, он решительно эволюционировал в добрую сторону.

Мы – я, Кондр[атович], Закс – в один голос выразили свои недоумение и потрясенность его сообщением. Он вздулся и отказался даже выпить с нами рюмку водки по случаю медалей, организованную по инициативе женской части редакции. Что будет – бог весть, но, может быть, тут-то и хрустнет наш хребет. Если он-таки будет выступать на суде, мы предложим ему уйти из редколлегии до этого, – если он не подает заявление, придется мне принимать некое решение. ‹…›

13. II.1966

Семь и пять лет со строгим режимом. Накануне еще требование прокурора казалось нарочито завышенным, все ждали еще чего-то. Результат: обычные мои слова на эту тему, что С[инявский] и Д[аниэль] не вызывают не только сочувствия, но, наоборот, достойны презрения и т. п., – слова эти как-то погасли во мне. 7 и 5 строгого режима. Речь уже не о „трудностях“ в связи с моей „должностью“ в Конгрессе, не о „контактах“, – о непосредственно внутреннем нашем бытии. Вот уже есть нечто, о чем в более или менее широком кругу нельзя, нечто из той ужасной памяти (вот тебе и „зарубка“), нечто холодное и тяжкое, что в раскладку падает на все наши души, кроме, конечно, тех, что желали и ждали такой атмосферы. В сущности, ничего не хочется делать, можно сказать, что и жить не хочется: если это поворот к „тому“, то, право, остается существовать. Но, конечно, вряд ли это действительно „поворот“ – просто бездна слепоты и глупости невежд (а это не то ли самое?).

Нет, это не эмоциональный всплеск, не безоглядное раздражение против этих двух мазуриков, – это сознательная акция: припугнуть, шугануть, „подтянуть“, подкрутить гайку. ‹…›

16. II.1966

Вчерашний день в редакции – от верстки Ч. Айтматова отвлек Игорь Виноградов, подробно и четко рассказавший по своим записям о последних речах подсудимых. Оба опять-таки, признавая заслуживающими наказания свои „действия“ в смысле использования зарубежной трибуны, решительно (С[инявский] с безнадежностью и отчаянием, Д[аниэль] более твердо) отрицали инкриминируемый их сочинениям антисоветский смысл. Говорили о том, что суд не слышит их объяснений, не опровергает их, лишь повторяя на разные голоса одни и те же цитаты, выхваченные из контекста, несмотря на то, что они, подсудимые, уже 10 и 20 раз объясняли, что криминальные слова и выражения принадлежат персонажам, а не авторской речи, и т. д.

Мы сидели вчетвером: я, Кондратович, Виноградов, Лакшин (Закс то заходил, то выходил), мы уже не острили, не смеялись, как бывало, а только с горечью и тревогой говорили о том, что дело дрянь. Это была реальность ужасного по существу поворота вещей, в которой уже не оставалось места каким-либо обнадеживающим предположениям… Еще в субботу женам подсудимых было сказано, чтобы они озаботились приготовлением теплых вещей (хотя, казалось бы, суд еще не вынес приговора). 7 и 5 лет „в колониях строгого режима“ предстояли в тех краях, где главное – теплые вещи. Конечно, это гуманно, что есть возможность хоть передать эти вещи, чего в былые времена не могло быть. Да что говорить: сколько людей в те былые времена сочли бы за счастье, если бы у них была возможность быть услышанными кем-либо, кроме членов „троек“, если бы они могли видеть своих жен, знать, что они их видят и слышат. Что говорить! Но не будем переоценивать и эту „гласность“ – суд не испытывал ни малейшего воздействия этой „гласности“ на ход дела (разве что поддержку своей неправоты и беззаконности со стороны тех же „общественных обвинителей“) и шел, не отклоняясь, к завершению постановки, к заранее известному приговору, на который не могло ничто повлиять.

Вошел в редакцию, здороваюсь, все как обычно, С[офья] Х[анановна] встает открыть мне кабинет, все как обычно, только о чем-то ни слова, что у всех на уме и на душе. Как не говорят о покойниках.

Прерывая наши невеселые суждения в связи с информацией Виноградова, я сказал, что все же журнал, покамест, выпускать нужно, займемся, мол, Айтматовым, и мы занялись, обсудили мои предложения насчет купюр, меня связали с Айтматовым по телефону, все уложилось, Айтматов еще уступил. Но все это было только так. Обсуждали заглавие для повести Можаева, но все только так, для порядка. Как-то вдруг потускнело значение нашей работы, нашего „либерализма“, как выражаются на Западе, всего того, что вызывало такую почту, такую любовь и уважение читателей, уподоблявших нас то „Современнику“, то еще какому классическому образцу. Мы будем вести потихоньку свою „линию“, печатать „смелые“ вещи, от времени до времени привлекая особое внимание к какой-нибудь „ударной“ рецензии, статейке (так это было до сих пор). Эти 7 и 5 лет – сами по себе, о них мы не пророним ни звука (это в лучшем случае, а похоже, что будут попытки понудить нас к высказываниям типа вчерашнего „письма в редакцию“ „Л[итературной] г[азеты]“ кучи профессоров и доцентов МГУ (в т[ом] ч[исле] Любаревой, автора двух или трех книжек обо мне). Словом, ‹неразбор.› дело. Личная судьба С[инявского] и Д[аниэля] во времени отдалится, мы перестанем о них думать (вряд ли!), но то, чему положено необратимое начало этим судом, вернее, этим арестом и всем последующим, – оно не рассосется.

День вынесения приговора 14.II, оказывается, день десятилетия XX съезда (это помечено в настольном календаре, но в газетах ни звука). Любит история, между прочим, подкидывать такие неловкие совпадения. Прошло 10 лет – и еще один период нашей жизни отбыл в прошлое, и нужно считать, что его как бы и не было. ‹…›

17. II.1966

Постепенно успокаиваюсь насчет журнала – нужно, конечно, тянуть, покамест тянется, это лучшее, что можно придумать. Пусть как бы „в обороне“, без особой лихости и „шика“, пусть хотя бы только прилично. Есть еще в запасе „критика молчанием“. В газетах уже сомкнулись волны над судьбой тех двоих, уже о них и „гав-не-брехав“, а они где-то близко ли, далеко ли, но, конечно, порознь друг от друга, в разных партиях, эшелонах или вагонах, уже под командой людей, для которых они только арестанты, во власти людей, которые не читали их писаний, не слышали речей. Там они где-то со своими вещевыми мешочками, в которых все, что тебе осталось для жизни, – все на тебе или под головой на нарах. А впереди – 7 и 5». [11, I; 411–412, 425–430]

Поделиться с друзьями: