Твёрдость по Бринеллю
Шрифт:
Вот там и была баня. Марина к бане не готовилась — и не подозревала, что она может входить в "меню" (наивно полагала, что песнями под гитару будут развлекаться). Но потом, после всеобщих уговоров, согласилась: почему бы и нет? Уж приехала — так хлебай все до конца.
"Баня" началась с предбанника, специально приспособленного для такого рода мероприятий: лавки, посредине стол, участники и участницы сидят за ним в одних простынях. Как поняла Марина, ее, "новенькой", стеснялись, а то б сидели вообще без оных. На столе — напитки различной градусности. И мужички — в качестве банщиков: парят теток в парилке. Как там "парили" прочих, Марина не видела, но сама приняла все за чистую монету и, когда пришел ее черед, скинула в моечной простыню и гордо вошла в парилку — тела своего она уже, как прежде, не стеснялась, знала, что хороша: пусть смотрят да облизываются — не жалко. Разлеглась на полке, в жару-пару. Следом мужичок с веником заскакивает — тоже, естественно, в чем мать родила. Членишко, как нос у комара, хоть в сторону и загибается, но кое-как топорщится — приятно значит. "Ну смотри, смотри, раз тебе такое счастье выпало", — думает-хохочет Марина, сама с боку на бок поворачивается, знай бока под веник подставляет. Утешила мужичка. Выхлестался. Умаялся. Марина из парилки победительницей вышла, кинув его без сил на поле брани.
Вот такую баню предлагал ей сейчас Шурик. С продолжением. Чтоб быть таким же, как друзья-интеллигенты. Поднаторел, видно, уже в этом. Ну так нет же!
А Шурик уже дровишки мечет в топку.
— Не топи, не надо, — предупреждает Марина, да где там, разошелся уже, во всем уверен — привык к покорности. "Ну мечи, мечи", — отступилась Марина.
В избу холодную вернулись, кофе сварили, за жизнь побеседовали. До объятий дело не доходило — отвыкли друг от друга; Марина держалась отчужденно, следуя пословице "Сука не захочет — кобель не вскочит", а Шурик то ли робел, то ли не считал нужным. Раза два он бегал в баню подкидывать дрова. Марина посмеивалась. Наконец поднялась:
— Ну ладно, пора и домой отправляться, холодно тут у тебя.
— Так пойдем в баню, там уже жарко! — взмолился Шурик.
— В другой раз.
Сорвалось — пришлось ему идти заливать огонь.
Вернулся. Собрались, вышли на улицу. Марина глаза подняла: "Батюшки!" — красное зарево висит над головой, в черном небе, прямо над крышей. По всему видно, что северное сияние, но почему-то багрового цвета. Да такого, что все небо как кровью залито, а прямо над ними — самый центр купола. Марина остолбенела — не может оторвать глаз от выси. Никогда не видела она такого цвета сияния. Да и никто, знать, не видел. Страшно стало: предзнаменование это, ясно! Только чего? Видно, предупреждение: нечего тебе тут, девка, делать, уйди ты от греха, уйди, пока хуже не стало!
В машину сели, и, пока по лесу ехали, все кровавый водопад перед машиной стекал с небес.
У дома Шурик поблагодарил ее за вечер, Марина схохмила: "Приходите еще", — а про себя: "Немного и скушал!"
Ах, пошляк, пошляк, пополюбовничать ему захотелось, да и нашел, с кем… Душу снова ей изгадил. Она-то всякого ожидала. Но предложение Шурика "попариться" перечеркнуло все ее догадки о "вспыхнувшей вдруг любви", вообще о чем-то возвышенно-романтическом. Да и то — чего она ждала: он человек женатый, семейный, решил с жиру побеситься, пока жена в Сочи, а Марина — холостая-незамужняя, как раз подходит для его потребностей, вот и пользуется подобным спросом…
…Сколько ж она мук тогда, в молодости, через него приняла, и сколько позора… Любила — как дышала; любви своей безграничной скрывать не умела — молода была, непосредственна, все чувства на лице написаны; "друзья-подружки" смеялись над ней в открытую — она ничего не замечала, кроме него и его отношения к ней. И он пользовался этим: то подпустит-обнадежит, то оттолкнет, стряхнет ее, как репей, — забавно, что ли, было? И вдруг — эта женщина… Умно залучила, повисла на нем, ребенка от него родила — терять-то нечего; опытно сыграла на его отцовских чувствах: три года его этим ребенком заманивала, спекулировала им, ни на день не давала забывать о нем, о себе… Выклянчила. Женился. Все правильно. Таким и должен быть исход. А Марина года через три любовью переболела… кажется. Не до конца, но помогло то, что почти сразу она поняла, что любовь зла и полюбила она "козла", и что судьба, да и пути, у них разные.
Но, видно, мало он ее кровушки попил — снова захотелось. Знает ведь, что любила до умопомрачения; сама ему в этом признавалась — не до гордости было. А он утешал: "Ты еще свое счастье найдешь, молодая…" Марина же плакала и мотала головой — для кого угодно это было верно, только не для нее: она знала, что никого уже, никого не полюбит. И не полюбила. Ну что ж. Это ее судьба. А Шурик, если только переживет всю ее жизнь вместе с одной, из своих дочерей, может, ее и поймет…
Неделю Шурик не звонил — жена вернулась, наверно. Перед Новым годом неожиданно поздравил — она про него уж и забыла. На другой день снова позвонил — с улицы:
— Я тут… недалеко от твоего дома…
Деликатный намек. "Э-э, нет, на приглашение не рассчитывай. Никогда", — мысленно парировала Марина. Да и ни к чему ему нищету ее показывать, это слишком унизительно…
— Своих отправляю завтра в Ленинград.
— Всех, что ли?
— Всех. Расскажешь мне вечером, как встретила Новый год?
— Где же, каким образом?
— У меня.
"Ясно. Не терпится мужичку. Не мытьем дак катаньем хочет меня укатать. Не знала, что он такой упорный. Хотя, если вспомнить те времена, — то точно так же упорен был, когда ускользал от меня, не давался никак. Сидел под своим колпаком и ни разу оттуда не высунулся, как я ни изводилась. Ни разу до него живого, настоящего не докопалась — неприступен был. А сейчас что ему надо? Решил погулять (хотя и седины-то еще нет, скорее, лысина), думает, что я для него — готовая любовница? Конечно, тогда эта зрелая баба могла доказать ему, что он уже мужик, а я, девчонка, могла его только любить… Теперь роли поменялись: какой с пенсионерки спрос… А я, значит, призвана доказать ему, что он еще на что-то годен? Ну уж дудки. Думает, только поманит — побегу и за счастье сочту: облагодетельствовал Шурик? Плохо же он узнал меня за те годы, да и не пытался. Но… посмотрим".
А ночью, первоянварской ветреной ночью ей приснился вдруг сон: лежит будто бы она у себя дома, почему-то на полу, и приходит к ней Шурик. Она явственно видит, как он ступает своими черными начищенными туфлями у нее перед носом, но она не пытается изменить положения, он тоже, так они и продолжают оставаться: ее нос и носы его ботинок на одном уровне. "Сволочь, он-то этого не замечает", — думает про себя Марина, но как-то беззлобно, хотя и чувствует себя рядом с ним, как всегда, в униженном положении. Он наклоняется к ней и говорит, зачем пришел: "Я плачу женщинам по-разному." ("Значит, покупать меня пришел, проституткой решил меня сделать…") Больше всех — тем, кто еще не рожал детей, меньше — тем, кто рожал одного, кто двоих — еще меньше. ("Рублей двести-сто пятьдесят", — прикидывает Марина, забыв, что она-то рожала двоих детей, и ей-то перепадет гораздо меньше.) По пятницам и по субботам", — продолжает выкладывать условия Шурик. "Я могу чаще!" — вставляет Марина, не отрывая свой нос от пола, и это вырывается помимо ее желания, так как всем своим естеством она против такого предложения, но возможность почти "за так" получить хоть какие-то деньги, чтобы рассчитаться с проклятыми долгами, заставляет ее рот, помимо сознания, произнести эти слова. "Я не могу", — останавливает ее Шурик, и она усмехается: "Ох, да ведь его треть ждет его в своем тереме… А почему треть, — спохватывается она, — а не половина? Да потому, что — он, я и она…" На этом подсчете она просыпается и, находясь еще под властью сна, жалеет о тех двухстах, а если умножить на два — четырехстах рублях, которые были только во сне, и сговорчивой она была во сне, и Шурик был богатым только во сне — откуда у него деньги-то: две дочки растут; дача, машина съедают все… Эх, сон, сон!..
Вечером он педантично звонит и заезжает за Мариной. Она садится в машину и с волнением проезжает тот квартал, который разделяет их дома. Он тоже волнуется — знакомо вытягивает шею и напрягает желваки; так же вез и на дачу. Вместе они идут в подъезд. "Как он ничего не боится? Соседи ведь", — ей это не совсем понятно (а чего тут не понимать: просто надо быть циником), но она тоже ничего не боится, пусть даже эта баба, его жена, встретит их в дверях квартиры: она ее и не заметит, а плюнет ей на хвост, потому что эта стерва исковеркала ей всю жизнь, отняла любовь; Марина потом исковеркала жизнь еще одному человеку, а вот себе эта ведьма недостойными спекулянтскими методами обеспечила двадцать лет безбедной, полнокровной жизни — ведь Шурик-то сам не был ничем особенным, во всяком случае для нее, это папа Шурика был значительным лицом в городе, и поэтому у нее теперь все о’кей, все в жизни сладилось. Марина ненавидела с тех пор этих подзаборных, нищих ленинградок, умеющих не выпускать, зубами вырывать себе теплое место в жизни, ни перед чем не останавливающихся. Все они для нее с тех пор были одинаковыми. Но сейчас она идет взять свое, и наплевать ей на страдания этой пенсионерки — пусть-ка посторонится!
Но в квартире было пусто, Марина разделась, как в старые, не совсем добрые времена. Она знала, что и сейчас не на добро пришла сюда. Но характер ее уж таков — идти до конца…
Шурик подал ей тапочки. Да, раньше-то здесь не такие водились: меховые, нарядные, а нынче и "старушечьи" годятся. "Экономия, жесткая экономия на мелочах", — поняла Марина. У ее-то дочек тапочки получше, точно, будут… Правда, дачи у них нет. Она всунула ноги в тапочки и зашлепала вслед за Шуриком по коридору.
— Иди на кухню, держи фартук, — Шурик попытался сделать ее "хозяйкой на вечер".