Творческая эволюция
Шрифт:
во втором — предмет познания не ограничен, но лишь потому, что в познании этом нет содержания: это форма без материи. Обе тенденции, первоначально объединенные, должны были разделиться, чтобы расти. Они пошли искать счастья — каждая в свою сторону. И привели они к инстинкту и к интеллекту.
Таковы два расходящихся способа познания, которыми являются интеллект и инстинкт с точки зрения познания, а не действия. Но познание и действие представляют собой здесь только две стороны одной и той же способности. В самом деле, нетрудно увидеть, что второе определение есть лишь новая форма первого.
Если инстинкт является по преимуществу способностью использовать естественное, организованное орудие, он должен содержать врожденное знание (правда, потенциальное или бессознательное) и этого орудия, и предмета, к которому орудие прилагается. Таким образом, инстинкт есть врожденное знание вещи. Интеллект же — способность фабриковать неорганизованные, то есть искусственные орудия. Если здесь природа отказывается снабжать живое существо орудием, которое бы ему служило, то лишь для того, чтобы живое существо могло разнообразить свою фабрикацию в соответствии с обстоятельствами. Главной функцией интеллекта будет поэтому поиск средств выхода из затруднений при любых обстоятельствах. Он будет искать то, что может лучше всего ему служить, то есть лучше всего впишется в предложенные рамки. Он имеет дело главным образом с отношениями между данной ситуацией и средствами ее использования. Врожденной в нем, следовательно, будет тенденция устанавливать отношения, а она предполагает естественное знание некоторых очень общих отношений — ткани, из которой деятельность, присущая любому интеллекту, выкроит более частные отношения. Таким образом, там, где деятельность направлена на фабрикацию, познание по необходимости касается отношений. Но это совершенно формальное познание интеллекта имеет неисчислимые преимущества перед материальным познанием инстинкта. Именно потому, что форма пуста, ее можно наполнять поочередно бесконечным числом вещей, даже теми, которые ничему не служат. Таким образом, формальное познание не ограничивается только тем, что полезно практически, хотя оно и появилось на свет в виду практической полезности. В разумном существе заложено то, благодаря чему оно может превзойти самого себя.
И все же оно превзойдет себя в меньшей степени, чем бы этого желало, даже менее, чем это ему мнилось. Чисто формальный характер интеллекта лишает его того балласта, который был ему необходим, чтобы задерживаться на предметах, представляющих наибольший интерес для умозрения. Инстинкт, напротив, мог бы иметь нужную материальность, но он неспособен идти так далеко в поисках предмета: он не теоретизирует. Мы касаемся здесь самого существенного пунктаданного исследования. Весь наш анализ был направлен на то, чтобы выявить различие между инстинктом и интеллектом, которое мы сейчас укажем. Его можно сформулировать таким образом: есть вещи, которые способен искать только интеллект, но сам он никогда их не найдет. Их мог бы найти только инстинкт, но он никогда не будет их искать.
Необходимо предварительно определить здесь некоторые детали устройства интеллекта. Мы сказали, что функцией интеллекта является установление отношений. Определим точнее природу этих отношений. До тех пор, пока в интеллекте видят способность, предназначенную для чистого умозрения, многое в этом вопросе останется неясным и произвольным. Общие рамки разума приходится принимать тогда за что-то абсолютное, неизменное и необъяснимое. Он словно бы упал с неба вместе со своей формой, как каждый из нас рождается со своим лицом. Конечно, этой форме дают определение, но это и все, что можно сделать: исследовать же, почему она именно такая, а не иная, и не пытаются. Так, дается разъяснение, что интеллект главным образом объединяет, что все его операции имеют целью внесение определенного единства в разнообразие явлений и т. д. Но, во-первых, «объединение» термин неопределенный, менее ясный, чем термин «отношение» или даже «мысль», и говорящий не больше, чем они; Более того, можно задаться вопросом, не является ли функцией интеллекта скорее разделение, чем объединение. Наконец, если деятельность интеллекта вытекает из того, что он хочет объединить, и если он стремится к объединению просто потому, что такова его потребность, то наше познание становится зависимым от определенных требований разума, которые могли бы быть, конечно, совсем иными. Для интеллекта, иначе устроенного, иным было бы и'познание. Так как интеллект ни от чего не зависит, то все зависит от него. Таким образом, возведя разум слишком высоко, в конце концов слишком уж низводят познание, которое он нам дает. Это познание становится относительным, раз интеллект есть нечто абсолютное. Мы же, напротив, считаем человеческий интеллект зависимым от потребности в действии. Положите в основание действие, и из него можно будет вывести саму форму интеллекта. Эта форма не будет поэтому ни неизменной, ни необъяснимой. И именно потому, что она не является независимой, нельзя уже теперь сказать, что познание зависит от нее. Познание перестает быть продуктом интеллекта, чтобы стать, в известном смысле, составной частью реальности.
Философы возразят, что действие выполняется в упорядоченном мире, что порядок — это из области мысли, что мы совершаем petitio principii, объясняя интеллект действием, которое уже предполагает существование интеллекта. И они были бы правы, если бы точка зрения, которую мы высказываем в этой главе, была для нас окончательной. Мы поддались бы тогда иллюзии, подобно Спенсеру, который считал, что для объяснения интеллекта достаточно свести его к отпечатку, оставляемому в нас общими свойствами материи, как будто бы порядок, присущий материи, не является самим интеллектом! Но мы оставляем до следующей главы вопрос о том, в какой мере и с помощью какого метода философия могла бы попытаться исследовать истинное происхождение интеллекта, а одновременно с ним — материи. В настоящий же момент занимающая нас проблема относится к сфере психологической. Мы задаемся вопросом, к какой части материального мира специально приспособлен наш интеллект. Но чтобы ответить на этот вопрос, вовсе нет нужды примыкать к какой-нибудь философской системе. Для этого достаточно встать на точку зрения здравого смысла.
Итак, будем исходить из действия и примем за принцип, что интеллект прежде всего стремится к фабрикации. Фабрикация же применяется исключительно к неорганизованной материи, в том смысле, что если она и пользуется организованными материалами, то относится к ним как к инертным предметам, совершенно не занимаясь жизнью, которая придала им определенную форму. Из самой неорганизованной материи удерживаются практически только твердые тела: остальное ускользает, именно благодаря своей текучести. Если, следовательно, интеллект стремится к фабрикации, то можно предвидеть, что все, что есть в реальности текучего, ускользнет от него отчасти, а все, что есть в живом собственно жизненного, ускользнет окончательно. Наш интеллект, такой, каким он выходит из рук природы, имеет главным своим объектом неорганизованное твердое тело.
Рассматривая интеллектуальные способности, можно заметить, что интеллект чувствует себя привольно, что он вполне у себя дома только тогда, когда он имеет дело с неорганизованной материей, в частности, с твердыми телами. В чем же состоит самое общее свойство неорганизованной материи? Она протяженна, она представляет нам предметы внешними относительно друг друга, а в этих предметах — одни части внешними относительно других частей. Конечно, нам полезно, в виду наших последующих действий, рассматривать каждый предмет как делимый на произвольные части, и каждую часть вновь считать делимой сообразно с нашей фантазией, и т. д. до бесконечности. Но для действия, совершающегося в данный момент, нам прежде всего необходимо считать реальный предмет, с которым мы имеем дело, или реальные элементы, на которые мы его разложили, временно не надлежащими изменению, и обращаться с каждым из них как с единством. Возможность делить материю до тех пределов и таким способом, как это нам нравится, мы подразумеваем, говоря о непрерывной связи материальной протяженности; но эта непрерывная связь, как видно, сводится для нас к тому, что материя позволяет нам выбирать способ прерывания этой связи: в сущности, этот способ и кажется нам действительно реальным, он и привлекает наше внимание, ибо именно к нему и применяется наше актуальное действие. Таким образом, прерывность может быть мыслимой и, действительно, сама по себе является предметом мысли, мы представляем ее себе посредством положительного акта нашего интеллекта, тогда как интеллектуальное представление непрерывности является скорее представлением отрицательным, будучи, по сути, только отказом нашего интеллекта считать какую бы то ни было данную систему деления единственно возможной. Интеллект ясно представляет себе только прерывное.
С другой стороны, предметы, на которые направлено наше действие, являются, конечно, предметами подвижными. Но нам, собственно, важно знать, куда направляется подвижное тело, где оно находится в известный момент своего пути. Другими словами, мы обращаем внимание прежде всего на его настоящие или будущие положения, а не на процесс, посредством которого он переходит из одного положения в другое и который представляет собой само движение В выполняемых нами действиях, то есть систематизированных движениях, наш ум сосредоточивается на цели или на назначении движения, на картине движения как целого, словом, на неподвижном плане, подлежащем осуществлению. То, что в действии в самом деле подвижно, интересует нас лишь в той мере, в какой действие в целом может продвигаться вперед, или замедляться, или задерживаться из-за того или иного случая, происшедшего в пути. От самой подвижности наш интеллект отворачивается, так как не имеет никакого интереса ею заниматься. Если бы он был предназначен для чистой теории, то располагался бы в самом движении, ибо движение и есть, без сомнения, сама реальность, неподвижность же всегда бывает только видимой или относительной. Но назначение интеллекта совсем иное. Если только он не совершает над собой насилия, то следует в обратном направлении: он всегда исходит из неподвижности, как будто она является последней реальностью или основой;
когда он хочет представить себе движение, то воссоздает его из неподвижностей, которые и рядополагает. Эту операцию, незаконность и опасность которой в области умозрения мы покажем (она ведет к тупикам и искусственно создает неразрешимые философские проблемы), можно легко оправдать, если обратиться к назначению интеллекта. В естественном состоянии интеллект преследует практически полезную цель. Когда он заменяет движение рядоположенными неподвижностями, он не претендует на то, чтобы воссоздать движение таким, каково оно есть;
он просто заменяет его практическим эквивалентом. Заблуждение исходит от философов, которые переносят в область умозрения тот метод мысли, который создан для действия. Но мы предполагаем еще вернуться к этому вопросу. Ограничимся пока замечанием, что устойчивое и неподвижное — это и есть то, к чему тяготеет интеллект в силу своей естественной склонности. Наш интеллект ясно представляет себе только неподвижное.
Далее, фабриковать — значит вырезать из материи форму предметов. Важнее всего — форма, которую предстоит получить. Что касается материи, то выбирают ту, которая больше подходит; но чтобы выбрать ее, то есть обнаружить ее среди многих других, нужно попытаться придать каждому роду материи, хотя бы только в воображении, форму задуманного предмета. Другими словами, интеллект, нацеленный на фабрикацию, никогда не останавливается на наличной форме вещей, никогда не рассматривает ее как окончательную, а напротив, считает, что материю можно разрезать как угодно. Платон сравнивает хорошего диалектика с ловким поваром, который рассекает тушу животного, не разрубая костей, следуя сочленениям, очерченным природой'. Интеллект, всегда использующий подобные приемы, в самом деле был бы интеллектом, обращенным в сторону умозрения. Но действие, и в частности фабрикация, требует противоположной духовной тенденции. Оно хочет, чтобы мы смотрели на всякую наличную форму вещей, даже созданных природой, как на форму искусственную и временную, чтобы наша мысль сглаживала на замеченном предмете, будь это даже предмет организованный и живой, те линии, которые отмечают извне его внутреннюю структуру; словом, чтобы мы считали, что материя предмета безучастна к его форме. Материя как целое должна поэтому казаться нашей мысли необъятной тканью, из которой мы можем выкраивать что хотим, чтобы потом сшивать снова, как нам заблагорассудится. Заметим мимоходом, что эту нашу способность мы подтверждаем, когда говорим, что существует пространство, то есть однородная, пустая среда, бесконечная и бесконечно делимая, поддающаяся какому угодно способу разложения. Подобного рода среда никогда не воспринимается; она только постигается интеллектом. Воспринимается же протяженность — расцвеченная красками, оказывающая сопротивление, делимая соответственно линиям, обрисованным контурами реальных тел или их элементарных реальных частей. Но когда мы представляем себе нашу власть над этой материей, то есть способность разлагать ее и воссоединять по своему вкусу, мы проецируем за реальную протяженность совокупность всех возможных разложений и воссоединении в форме однородного, пустого и индифферентного пространства, поддерживающего эту протяженность. Это пространство есть, следовательно, прежде всего схема нашего возможного действия на вещи, хотя и сами вещи имеют естественную тенденцию, как мы объясним далее, войти в схему подобного рода: пространство есть точка зрения разума. Животное, вероятно, не имеет о нем никакого понятия, даже когда воспринимает, как мы, протяженные вещи. Это представление, символизирующее тенденцию человеческого интеллекта к фабрикации. Но пока мы не будем на этом останавливаться. Достаточно сказать, что интеллект характеризуется безграничной способностью разлагатъ по любому закону и воссоединять в любую си с тему.
Мы перечислили некоторые из существенных черт человеческого интеллекта. Но мы брали индивида в изолированном состоянии, не принимая в расчет социальной жизни. В действительности человек — существо, живущее в обществе. Если верно то, что человеческий интеллект стремится к фабрикации, то нужно добавить, что для этого — и для остального — он объединяется с другими интеллектами. Но трудно представить общество, члены которого не общались бы друг с другом с помощью знаков. Сообщества насекомых, без сомнения, имеют язык, и этот язык должен быть приспособлен, как и язык человека, к нуждам совместной жизни. Благодаря ему становится возможным общее действие. Но эти потребности в общем действии вовсе не одинаковы в муравейнике и в человеческом обществе. В сообществах насекомых существует полиморфизм, разделение труда там естественно, и каждый индивид всей своей структурой неразрывно связан с выполняемой им функцией. Во всяком случае, эти сообщества основаны на инстинкте, а следовательно, на известных действиях или фабрикациях, более или менее связанных с формой органов. Таким образом, если, к примеру, у муравьев есть язык, то число знаков, составляющих этот язык, должно быть определенным, и раз вид уже сформировался, то каждый из знаков остается неизменно связанным с известным предметом или действием. Знак неотделим от вещи, которую он обозначает. Напротив, в человеческом обществе фабрикация и действие изменчивы по форме, и, кроме того, каждый индивид должен выучить свою роль, не будучи предназначен к ней своей структурой. Необходим поэтому такой язык, который позволял бы в любой момент переходить от того, что известно, к тому, что неизвестно. Нужен такой язык, чтобы знаки его, число которых не может быть бесконечным, могли прилагаться к бесконечности вещей. Эта способность знака переноситься с одного предмета на другой характерна для человеческого языка. Ее можно наблюдать у ребенка с того дня, когда он начинает говорить. Он тотчас же естественным образом расширяет смысл усваиваемых им слов, пользуясь совершенно случайным сближением или самой отдаленной аналогией, чтобы отделить и перенести в иное место знак, который при нем связали с каким-нибудь предметом. "Любое может обозначать любое" — таков скрытый принцип детского языка. Эту тенденцию ошибочно смешивали со способностью к обобщению. Животные тоже обобщают, и знак, будь он даже инстинктивным, всегда в большей или меньшей степени представляет род. Знаки человеческого языка характеризуются не обобщенностью, но подвижностью. Знак инстинкта есть знак приросший, знак интеллекта — подвижный.