Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения
Шрифт:
Ну а Розанов? Ведь и он, кажется, пытался… Да, да, да. Но как раз из розановской комбинации не вышло ничего. «Мировое уродство» не дрогнуло. Пол с Богом он — правда — соединил, но за счет личности, подменив ее родовым началом. И не потому ли так легко прощаются Розанову и его кощунство, и его бунт, и все его неприличия, что воля его к безличности встречает ту же волю везде — в браке, в семье, в государстве, в Церкви? Против чего бы Розанов ни бунтовал, какие бы ни подрывал основы, в конечном счете он утверждает существующий порядок. Автор «Темного лика» [229] , книги, пытавшейся взорвать христианство, умирает в Троице-Сергиевской лавре, на руках о. Флоренского, под шапочкой св. Сергия [230] , как верный сын православной церкви. Это не случайно. Розанов — одно из интереснейших явлений неудавшейся духовной революции. Но человеку современному, человеку тридцатых годов нашего века, знающему о личности что-то, чего дореволюционный человек не знал, в розановском мире, где пахнет пеленками и дурной бесконечностью, делать нечего. С Богом или против Бога, но утверждение человеческой личности во всей ее полноте. С Богом или против Бога, но совершенная свобода с правом даже погубить себя и мир. Георгий Иванов верно почуял, что только с Богом. Однако найти Его не просто.
229
«Темный лик. Метафизика христианства» (СПб., 1911) — книга В.В. Розанова, часть другой его книги — «В темных религиозных лучах», тираж которой (2400 экз.) в 1910 г. был уничтожен цензурой. См. издание, частично восстановленное А.Н. Николюкиным — М.: Республика, 1994.
230
…умирает… на руках о. Флоренского, под шапочкой св. Сергия… — П.А. Флоренский утром 23 января 1919 г. прочитал отходную молитву В.В. Розанову. На голову умирающему был положен покровец от мощей Сергия Радонежского. Павел Александрович Флоренский (1882–1937) — православный философ и богослов, физик, математик, инженер. В 1908–1919 гг. преподаватель Московской духовной академии. В 1912–1917 гг. редактор журнала «Богословский вестник». В 1933 г. был арестован и отправлен в Соловецкий концлагерь, затем расстрелян.
«Versinke denn, ich konnt’ auch sagen steiges’ist einerlei…» (Из трагедии И В. Гете «Фауст», ч. 2 (нем.)).
Опустись же, я мог бы сказать «взвейся». Это все равно…
Георгий Иванов выбрал эти слова Гёте эпиграфом к своей книге неслучайно. Я из любопытства спрашивал у тех, кому книга казалась значительной, какое отношение имеет этот эпиграф к ее содержанию. Мне неизменно отвечали: никакого. Между тем он связан с самым в ней важным. Раскройте ее на странице 77, вы прочтете: «Наши одинокие, разные, глухонемые души — почуяли общую цель и — штопором, штопором — сквозь видимость и поверхность — завинчиваются к ней. Наши отвратительные, несчастные, одинокие души соединились в одну и штопором, штопором, сквозь мировое уродство, как умеют, продираются к Богу».
Какие странные слова! Что они значат в переводе на практический язык?
Не знаю, отдавал ли себе сам Георгий Иванов отчет в религиозно-общественном значении своей книги. Как будто нет. Но оно несомненно. Книга Георгия Иванова имеет прямое отношение к одному из самых серьезных человеческих дел на земле. Я говорю о построении «Civitas Dei» — слово бл<аженного> Августина [231] . Нарочно пользуюсь, как в медицине, латинским термином, дабы, сказав «Град Божий», «Царство Божие на земле», не приобрести нежелательного союзника в лице христианского идеализма (журнал «Путь», «Новый град», Религиозно-философская академия и пр.). Проглядев современного человека, не поняв ни его правды, ни его соблазнов, этот идеализм утверждает, как утверждал всегда, вечную двойственность правды человеческой и правды Божией и Царство Божие на земле считает, хотя и не признается в этом открыто, ересью величайшей.
231
Бл<аженный> Августин Аврелий (354–430) — христианский теолог и церковный деятель. Родоначальник христианской философии истории, автор основополагающего труда в западной патристике «О граде Божием» и автобиографической «Исповеди».
«Civitas Dei» — Град Божий — зиждется, как и всякое здание, на невидимом, подземном фундаменте. Это — общее место. Но мы теперь догадываемся, на какой глубине этот фундамент должен быть заложен. Мы догадываемся, что если он будет заложен не на глубине той «бездны», какая — неслучайно — разверзлась в душе современного человека, здание взлетит на воздух, как бы ни было оно прочно построено.
Но опять-таки, что это значит в переводе на практический язык? Как заложить прочное основание Града Божия на глубине ада, ибо речь именно об этом, — без предварительной над ним победы? Но такого вопроса у Георгия Иванова даже не возникает. Общее направление он угадывает верно, чувствует — тоже верно, — что проблема пола находит свое разрешение в личной любви, т. е. что это проблема религиозная. Но что Бог и пол — величины несоизмеримые, — этого он не сознает и, ставя между ними знак равенства, делает из пола как бы некий абсолют, который человека съедает без остатка, вместе с его любовью. У Розанова остается хоть что-то — род, дурная бесконечность истории. У Георгия Иванова — ничего. Конец личности — конец нашего человеческого мира.
Но не этого ли, в сущности, и хочет Георгий Иванов, стремясь всеми силами разложить атом человеческой личности? С ее исчезновением ад превращается в «рай» и уже здесь, на земле, наступает вечное блаженство — блаженство небытия.
Герой книги Георгия Иванова кончает самоубийством. Конец вполне естественный: личность человеческая — неделима, и смерть духовная неизбежно влечет за собой физическую. Но при желании можно ее ускорить, что герой Георгия Иванова и делает, пуская себе пулю в лоб.
Как избежать смерти духовной, спасти человека и человечество от окончательного впадения в умственное и нравственное ничтожество — в этом сейчас вся практическая трудность дела, служить которому современный человек призван. Если он не всегда на высоте положения, то, может быть, не только по своей вине. В деле, какому он служит, правду от лжи отделяет — волосок.
«Все, что у вас есть, — есть и у нас», — говорит черт Ивану Карамазову, открывая тайну загробного мира. Тот же черт мог бы, говоря о любви, сказать: «Все, что у нас есть, — есть и у вас». Однако тайну любви он не открыл бы, как не открыл и тайну загробного мира. «Все, что у вас есть, — есть и у нас», можно бы ему ответить, но только в иной категории. Волосок, отделяющий категорию любви личной от безличного полового акта, — это ее единственность и неповторимость, как единственна и неповторима сама человеческая личность. Разница как будто невелика, но на этом волоске держится мир, и если волосок оборвется, все действительно полетит к черту.
Да, все дело в категории. И в мере. Но мера вещей божественная, вернее, богочеловеческая, дается не сразу. И кто не был влюблен в безмерность, не найдет ее никогда.
«Широк человек, я бы сузил», — говорит о человеке Достоевский. О человеке современном этого не скажешь. Он как будто достиг предельной узости во всем — в политике, в религии, в революции, только в «любви» безмерен. Человечество еще не родилось. И не праздное ли занятие мечтать сейчас о богочеловечестве, когда каждый — один, в своем аду?
Праздное или нет — не знаю. Времена и сроки от нас скрыты. Однако то, что происходит с нами сейчас, может быть, заставит нас понять, что в одиночестве — мы погибнем, вместе — спасемся.
Вот что я приблизительно думал двадцать лет назад о книге Георгия Иванова и продолжаю думать до сих пор.
Да, нашим абсолютом стал пол. Теперь это совершенно ясно. И от этого все наши несчастья, все.
Памяти Н.А. Оцупа [232]
232
Памяти Н.А. Оцупа. Возрождение. 1959. № 86. Оцуп Николай Авдеевич (1894–1958) — поэт, критик, прозаик, драматург, литературовед, мемуарист. В эмиграции с 1922 г.
Не помню точно, когда и где я с ним познакомился. Кажется, в одном из литературных кружков, которыми изобиловал тогда Петербургский университет, куда мы оба только что поступили. Фамилия, впрочем, была мне знакома с давних пор. Мы жили на Надеждинской в доме Чайковского, и не раз по дороге в школу я останавливался на углу Литейного и Бассейной перед витриной придворного фотографа А. Оцупа. Одним из его многочисленных сыновей и был Н.А.
Он кончил царскосельскую гимназию, директором которой был поэт Иннокентий Анненский [233] и где также учился Н.С. Гумилев [234] , кончивший ее несколькими годами раньше. Мое первое воспоминание о Н.А. довольно смутное (их вообще немного. Несмотря на взаимную симпатию, мы встречались редко…). Какая-то комната, вечер. Кажется, это было у него. От лампы с низким абажуром полутемно. Н.А. шагает из угла в угол, читая стихотворение о каком-то укротителе, который говорит: «Ты больше не житель, ты больше не житель!» Из темного угла поэт Адуев [235] замечает, что это можно понять как намек на черту оседлости. Потом Н.А. просят прочесть стихотворение о «маленьком эстонце», которое всем очень нравится. Н.А. читает:
233
Анненский Иннокентий Федорович (1855–1909) — поэт, критик, драматург, переводчик, педагог. В 1896–1905 гг. директор Николаевской гимназии в Царском Селе. Оцуп о годах учебы в этой гимназии написал очерк «Царское Село (Пушкин и Иннокентий Анненский)».
234
…где также учился Н. С. Гумилев… — Поэт, критик, переводчик Николай Степанович Гумилев (1886–1921) учился в Николаевской гимназии (Царское Село) с осени 1903 по 1906 г.
235
Адуев Николай Альфредович (1895–1950) — писатель, поэт- сатирик.
После этого до новой встречи с Оцупом проходит много времени. Я его не помню ни на собраниях нашего литературного кружка, ни в знаменитом университетском коридоре, где встречались все, от Георгия Иванова и Адамовича до Сергея Павловича Жабы [236] и его неразлучного спутника (которого я до сих пор не знаю, как звали). Впоследствии выяснилось, что Оцуп в то время был в Париже, увлекался Бергсоном [237] и слушал в Сорбонне его лекции о «Творческой эволюции». Впрочем, и по своем возвращении осенью 1914 г. в Петербург он был в нашем кружке [238] — редкий гость. Его больше влекло к Гумилеву и к «акмеизму», с которым мы боролись, считая это направление ложным.
236
Жаба Сергей Павлович (1894–1982) — парижский профессор, публицист, печатавшийся в журналах «Современные записки», «Вестник Русского студенческого христианского движения», «Новый град», газете «Русская мысль».
237
Бергсон Анри (1859–1941) — французский философ, представитель интуитивизма и философии жизни. Автор труда «Творческая эволюция» (1907). Лауреат Нобелевской премии по литературе (1927).
238
…он был в нашем кружке… — Оцуп об университетском «Кружке поэтов» вспоминает в «Дневнике в стихах»:
Петербург… Студенческий кружок. Злобин, и прекрасная Ларисса, И Винавер, юный, а знаток Стилей, и классическая крыса Я, и Маслов (горько, что убит На заре своей певец Авроры), И Рождественский — земляк, пиит Царскосельский (вместе коридоры Гимназические, вместе «Цех»), Даровитый, а скромнее всех, Нежный и мечтательный попович… И затем уже повыше класс Мастерства: Иванов, Адамович, А над ними и совсем Парнас: Мандельштам, Ахматова…Ларисса — Л.М. Рейснер.
Винавер Евгений Максимович (1899–1979) — до 1917 г. участник студенческого «Кружка поэтов» в Петербургском университете. В эмиграции английский медиавист.
Маслов Георгий Владимирович (1895–1920) — поэт, литературовед. Родственник З.Н., Вл. В. Гиппиусов. В 1918–1920 гг. доброволец Белой армии.
Рождественский Всеволод Александрович (1895–1977) — поэт.
Иванов — Георгий Владимирович.
Адамович — Георгий Викторович.
Мандельштам — Осип Эмильевич.
Ахматова Анна Андреевна (наст. фам. Горенко, в замуж. Гумилева; 1889–1966) — поэт.
В сентябре 1914 г. я встретил Оцупа в университете и не узнал. Он отрастил себе в Париже усы, которые ему не то что не шли, но совершенно его меняли. Это был не он. Вскоре он их по моему совету сбрил, и, кажется, навсегда.
Среди нас он, пожалуй, был самый взрослый. Не по годам, конечно — большинству еще не было 21 года, — а по отсутствию столь юности свойственного легкомыслия. Он был практичен и понимал, что стихами не проживешь, — то, о чем мы тогда не думали совершенно. Этим я отнюдь не хочу сказать, что им в его сближении с кружком Гумилева и с «Цехом поэтов» в какой-либо мере руководил расчет. Нет, он просто чувствовал себя там более в своей среде, чем в нашем буйном, разноголосом кружке, относительно которого он, должно быть, решил, что ничего путного из него не выйдет. В акмеизме, как в реакции на символизм или на то, что называли тогда символизмом, была своя правда. Беда лишь в том, что акмеист на свете был всего один — Гумилев. Ни Анна Ахматова, ни Мандельштам, ни Адамович, ни — потенциально — Георгий Иванов — акмеистами не были, по крайней мере в том смысле, в каком это понимал Гумилев, да и вообще ни в каком. Это были просто хорошие поэты, пишущие хорошие стихи. Не две школы, а два сорта стихов — плохие и хорошие, из которых не все хорошие непременно принадлежали перу «акмеистов».