ЖАНРЫ

Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule

Фриш Макс

Шрифт:

Люди сидят в садах, солнце пронизывает все разговоры, сады распахиваются вширь неожиданным изумлением, лазурные просторы гнездятся в верхушках деревьев, увядание красными листьями в который раз пылает на стенах домов. Годы проходят, и кое-что все-таки случается — но кто это замечает! Все уходит безвозвратно, все повторяется. Наша жизнь пролетает над нами единым мигом, и вот уже ты перестаешь считать осени. Все прошедшее стоит как тишина над зреющими склонами. На лозе собственной жизни, смотри, повисли грозди прощания… Проходи мимо!

Лицо девушки смотрит на тебя бессмертным взглядом, словно девственная тишина потемневших осенних лесов, ее смех все еще слышится в шелесте опавшей листвы.

Юноша ушедших дней, одинокий в первой тоске, беспомощный от чуда печали, от тяжкого дара утрат! На ломком огне осенних кустов еще поблескивает ночная роса, запретные слезы. Он бредет по сырым лугам вдоль лесной опушки.

Это была жизнь.

А потом гирлянда поздних осеней, зрелость женщин как темное свечение вина, пронизанного солнцем, многое познано…

В такие дни снова влечет их озеро, молодые люди на берегу, можно услышать их смех. Если пуститься вплавь, можно ощутить свою кожу, тепло собственной крови; плывешь, словно в стекле, в сиянии света, над зеленоватыми безднами холода. Волны крошатся о берег. Вдалеке на фоне синеватых облаков парит парусник, бабочка на плетеном мерцании, паруса полны тишины, мягкое солнце лежит на берегах, теряющихся в дымке. Порой кажется, что время замерло, охваченное блаженством. Бог любуется сам собой. И весь мир затаил дыхание, прежде чем распадется в пепел сумерек.

Наше бытие быстротечно, как один день…

Осенняя меланхолия, всех осеней разом, сгущается тьмой у чужих дворов, горькая от дыма. Леса утопают в тумане; голые стволы, больше ничего, порывы ветра и вихри листвы, сырость кустов и капли на одиноких скамейках, мох отдает гнилью. Или вечер в городах, бесприютность, руки в карманах пальто; словно серый холст просвечивает он сквозь гаснущие краски дня, пепел, пепельные улицы с витринами, освещенными окнами, идешь под матовым золотом уличных фонарей — там, наверху, в мокрых кронах аллей, а вдали еще светится полоса над перламутровой гладью вечернего озера…

Там была жизнь, там тоже.

Стук давильного пресса слышится еще долго в ночи, ругань, звук сдвигаемых деревянных столов. Кто-то наигрывает на контрабасе. А над лугами висит луна, окруженная ореолом зеленого тумана. Несказанная осень! Знакомство со всеми ужасными потрясениями жизни. Своя собственная личность уходит вдаль. Ее годы нанизываются один на другой, осаждаясь кольцами осенних дней. В детях, не обязательно своих, можно увидеть себя в бесконечном стремлении жить, ощущать праздник эфемерности… Получив пощаду на час, воспринимаешь жизнь так весело и серьезно, а себя — совсем не важным! Так и должно быть.

Антон лежал в комнате.

Хозяин поместья произносил тост.

Они чокнулись, потом смех, тишина, они принялись за еду. В подвале булькали бочки. Через открытые окна танцевальная музыка — глухо похрюкивал контрабас, звучали кларнет и гармоника — доносилась в комнату, где лежал мертвец. Антон, служитель, покоился на деревянном полу, никого и ничего рядом — он преодолел последнее человеческое стремление быть понятым. Над мертвецом, не желая ничего о нем знать, носились песни пьяных, возвращавшихся домой в ночной тьме.

Ивонне, случайно узнавшей об этом полгода спустя, не было нужды притворяться. Весь вечер она почти молча просидела у камина. Об этом сказал один из гостей, невзначай, как предлагают сигарету, чтобы поддержать оборвавшийся разговор. Ивонна как раз разливала чай по чашкам. Хозяин об этом, наверное, тоже слышал, но промолчал, как молчал и потом, когда они остались вдвоем. Он просидел вечер так же молча у камина, напротив нее. Хозяин тогда уже знал все, что было связано с покойником. Их союз выдержал и этот удар, самый изощренный, теперь ему ничего не угрожало.

Вообще-то это болезненное откровение произошло за много лет до того. То обстоятельство, что Ганс-Вальтер оставался без братьев и сестер, не давало Хозяину покоя. Поступи природа мудро, кто-нибудь у них должен был родиться еще до того, как мальчик расстался с детством. Однажды Хозяин даже поговорил об этом с Бухманом, другом дома и врачом, относившимся к таким делам со всей ясностью и простотой. Бухман курил, слушал, рассматривал свои ногти, а затем так же хладнокровно перечислил возможные причины: во-первых, во-вторых, в-третьих. Для него в этом не было никакой чертовщины, и, если нужно, он был готов разобраться. Поняв ситуацию, Бухман не знал только одного: насколько Ивонна, мать мальчика, была уверена в том, что касалось отцовства ребенка. Самым болезненным для Хозяина стало то, что Ивонна совсем не изумилась открывшимся обстоятельствам, что она все эти годы знала, кто отец ребенка. Обезоруженный ее невозмутимостью, Хозяин стоял как беспомощный мальчишка, немного смешной, отупелый от потрясения. От художника — ребенок, от другого — хлеб и кров! Ивонна сидела так, словно все, что она открыла, могло поразить его разве что поверхностно, в сущности же, это было лишь подтверждение, болезненное разъяснение того, что они могли и должны были знать и так. Мужчина — лишь ступенька на пути обретения ребенка. Сначала это был мечтатель, а когда ее материнский инстинкт был утолен, она оставила его и взяла себе другого — Хозяина, защитника, добытчика, служащего этому самому материнскому инстинкту, мужчину иного сорта; так она из разных мужчин собирает одного, который ее устраивает, наполняет ее как женщину. Каждый — она знает это, она понимает это, — каждый до отчаяния бывает поражен, узнав, что он не единственный и не всепоглощающий… Может быть, дело было в ней? Достаточно долго она надеялась найти все в одном мужчине, это было изнуряющее заблуждение. Все тогда решалось в один момент: уйдет Хозяин или нет; все зависело, быть может, от просьбы, от волнения, от какого-то знака, указывающего, что Ивонна боится его ухода. Он ждал напрасно; он молчал, словно по сути ничего не изменилось, вот ничего и не изменилось. Хозяин остался. Он поступил хорошо, смело, по-мужски, как она и ожидала… Он сел и взял газету, когда вошел сын.

(В отношении Ганса-Вальтера он вел себя как ни в чем не бывало, и сын знал о своем настоящем отце так же мало, как и тот о своем ребенке.)

Ивонна ощутила новое, непреодолимое уважение к этому мужчине, оставшемуся вместе с ней, — прежде всего, потому, что он смог это сделать без каких-либо внутренних уловок, без обычной манеры разочарованных, мстящих всю оставшуюся жизнь ожесточением, возмещая испытанное унижение сладостным наслаждением злобных взглядов. С тех пор они провели много долгих вечеров, сидя у камина, и Хозяин ни единым словом не обмолвился об этом. Он сидел и читал, он отпивал из полного бокала с вином, а Ивонна курила; иногда она раскладывала пасьянс — как в тот вечер, когда узнала о Райнхарте, о его смерти. Больше ее семье ничего не угрожало.

Это было той же осенью, когда они похоронили Антона. В середине октября выдалась череда теплых дней; их сверкающие велосипеды лежали в кустах на берегу, а Ганс-Вальтер выгреб с девушкой к середине озера. Весь день он был полон озорства, но и меланхолии. Там, на озере, они растянулись под теплым солнцем, он рисовал поднятой рукой в голубом тумане. Неожиданно он задумался, кем ему быть. Девушка ощущала себя совершенно покинутой, она была вся в настоящем, тогда как он — весь в будущем, и это будущее казалось будоражащей пустотой, чистым белым листом, пригоршней послушной глины. Чувство, что он уже никогда в жизни не будет школьником! От одной чистой радости по этому поводу он хотел обнять девушку, но не делал этого. Одинокий в своей радости, он испытывал беспокойство от всепроникающей загадки — что же с ним будет? Так замечательно думалось год за годом: когда-нибудь я закончу школу! А теперь этот момент настал, и он лежал на солнце, над ним была синева, и он сам толком не знал, о чем он думал все это время: свободный день, это мгновение, мир, жизнь — все так волнующе, почти торжественно. Он поцеловал девушку, в первый раз; и это тоже оказалось совсем не так, как он представлял себе раньше. Да и вообще эта глупость — все представлять себе, все время представлять свою жизнь в мечтах, грезить наяву! Он поцеловал девушку, чтобы пробудиться. Поначалу словно ничего не случилось, он смотрел на поблескивающее озеро — и больше ничего, волны легко разбивались о лодку, облака тянулись совсем низко, по краю неба, в лодке с повисшими веслами, в ее маленьком углублении, где царил штиль, жарило солнце: повседневная жизнь вдруг куда-то улетучилась, а здесь осталось только солнце, его одинокое свечение, пришедшее из космоса. Высоко в послеполуденной тишине урчали три самолета.

— У меня такое чувство, будто я уже все в жизни испытал… — сказал он. — Не знаю, может, мы уже встречались в прошлой жизни.

Девушка засомневалась:

— Ты веришь, что существует прежняя жизнь?

— Кто знает, во что в наше время еще можно верить! Наш священник это отрицает, он твердит, что я, видимо, начитался книг об Индии, а надо бы почитать Библию. Но этого никто не может знать, понимаешь? В конце концов, нет вообще никакого времени — того, что показывают часы, но доказать этого не может никто. Часы — изобретение человека. Возможно, все, что должно произойти, уже было прожито…

Поделиться с друзьями: