У чужих людей
Шрифт:
Надо успеть на самый ранний венский поезд, сказала она, какое-то время ты побудешь у двоюродного брата Эрвина, пока мы не подыщем квартиру, а тогда съедемся и снова будем вместе.
Мы ушли со двора через заднюю калитку. Я трогала рукой каменную ограду и думала: я тебя вижу в последний раз! Но, покопавшись в душе, с разочарованием поняла, что не испытываю никаких особых чувств, кроме некоторого возбуждения, оттого что мне предстоит жить в доме Эрвина.
(Так сложилось, что мы видели Фишаменд в последний раз. Двадцать лет спустя Пауль получил в Нью-Йорке открытку от одного венского адвоката. От имени госпожи Митци К., бывшей Митци… он сообщал, что госпожа К. желает купить дом в Фишаменде, право владения которым после войны вновь принадлежит нашей семье. Госпожа К. хотела бы снова открыть в этом доме магазин. Однако сделка может состояться, только если г-н Пауль даст согласие на вычет задолженности по налогам на собственность, копившейся с сентября 1938 г., а также стоимости необходимых ремонтных работ (в связи со сносом восточного крыла дома, разрушенного во время бомбардировки союзными войсками), равно как на вычет гонорара, причитающегося адвокату. По получении его согласия на эти вычеты остаток в сумме 4690,77 австрийских шиллингов будет перечислен ему в Соединенные Штаты. Никогда прежде я не видела Пауля в таком бешенстве. Вне себя от гнева, он, желая покончить с прошлым, все же решил принять предложение. Год спустя он получил сумму, равную примерно восьмистам долларов, которую он поделил поровну с моей матерью. Так Митци стала хозяйкой дома и магазина.)
К ночи нас всех разобрали друзья и родственники. В те дни еврейские дома и квартиры стали практически безразмерными, и люди, внезапно оставшиеся без крыши над головой, обязательно находили приют. Пауль поселился у Дольфа, который жил с матерью и сестрой Сузе; дедушка с бабушкой устроились у Иболии, старшей сестры бабушки. У Голдов в комнатке для прислуги, где раньше какое-то время ютился мой отец, теперь предстояло разместиться моим родителям, но первым делом они повезли меня к Эрвину.
Отец Эрвина уговорил их зайти передохнуть, а мы с Эрвином, совсем еще дети, устроили в холле танцы — настоящий бал, считали мы, но тетя Густи, чей магазин корсетов и граций был утром реквизирован, нервничала и то и дело хваталась за голову. Ее муж велел нам угомониться, и Эрвин замер, не спуская глаз с отца. Никакого заключительного антраша. Я была поражена — получив такой приказ, я бы непременно завершила пляску каким-нибудь коленцем. «Неужели дядя Ойген в самом деле приходится моему отцу двоюродным братом?» — думала я. Очень уж они разные. Спортивного сложения, стройный, элегантный, дядя Ойген обладал изобретательным умом. Он поинтересовался у моего отца, что тот предпринял, чтобы уехать из Австрии. Отец сказал, что утром пойдет в американское консульство и внесет нас в список желающих эмигрировать, на что дядя Ойген заметил, что для австрийцев квота выбрана аж до 1950 года. Кроме того, в Англии живут Ганс и Труди, продолжал отец, а Карл и Герти Голд рассчитывают уехать в Панаму; если план удастся, они попытаются раздобыть там визы и для нас. Дядя Ойген обронил, что у него в Париже есть деловые партнеры; во Франции, на его взгляд, кое-что наклевывается.
Я не раз слыхала, что голодный не может говорить ни о чем, кроме еды. В 1938 году венские евреи непрерывно толковали об одном: как выбраться из Австрии. Нам с Эрвином это страшно наскучило. Мы норовили улизнуть в его комнату и там играли в мужа с женой. (Я скажу — «Пойдем в дом», наставляла я кузена, а ты должен ответить: «Не хочу» — тогда я заплачу, а ты скажешь…).
Назавтра я пошла с Эрвином в еврейскую школу. Каждое утро мужчины исправно отправлялись из дома, но не по делам, как прежде, а на обход расположенных в Вене консульств.
Однажды в школе отменили занятия, и я пошла с папой прогуляться. Он встретил знакомого, они разговорились. Тот сказал, что по слухам дело сдвинулось с мертвой точки в швейцарском консульстве, и он идет туда, чтобы внести свое имя в список. Тем временем я приметила на угловом доме плоскую коробку, крытую мелкоячеистой сеткой; такие коробки стали появляться на разных зданиях — в них вывешивались страницы из «Дер Штюрмер». Накануне я слышала разговор тети Густи с дядей Ойгеном. Она сказала, что в очередном номере вышла статья с разоблачительными подробностями из частной жизни известных венских евреев и что жена бакалейщика сказала ей: «Представьте, фрау Лёви, я и не подозревала, что все эти знаменитости — евреи!» Взрослые хохотали так громко и долго, что я решила: это наверняка одна из тех шуток, до которых у меня еще нос не дорос.
Я подобралась поближе и сквозь сетку увидела рисунок: старик с безобразно вывернутыми губами; рядом, на другом рисунке, заплывшая жиром тетка неприлично широко расставила толстые ноги. Пока я размышляла, что все это значит, отец оттащил меня от непонятных рисунков. Застигнутая за явно недостойным занятием, я смущенно пискнула:
— Куда мы идем?
— В консульство Швейцарии, — ответил он. — Внесем свои фамилии в список.
Когда мы дошли до консульства, очередь уже змеилась по улице. Женщина впереди нас сказала, что у нее есть шанс уехать в Гонконг уже послезавтра, но, если появится малейшая возможность эмигрировать в Швейцарию, она, пожалуй, готова подождать еще неделю; в ответ шесть человек, не сговариваясь, хором воскликнули:
— Чего вы дожидаетесь?!
Дальше посыпались рассказы про знакомых, решивших помедлить еще денек, и про то, что с ними случилось.
В часы, свободные от тягостного ожидания в приемных посольств и консульств, все бегали по разным открывшимся повсюду курсам. Евреи с университетскими дипломами поспешно овладевали ремеслами, чтобы прокормить себя и родных в странах, языка которых они не знают. Мой отец, разработавший для своего банка систему бухгалтерского учета, стал учиться машинному вязанию и кожевенному делу. Из года в год мы потом натыкались в чемоданах на убогие кошельки и бумажники. Мама научилась готовить на большое количество людей. Кроме того, они с Паулем кончили курсы массажа и, навещая меня в доме Эрвина, упражнялись на мне.
Десятого ноября еврей Гриншпан [12] убил в Париже какого-то мелкого деятеля нацистской партии, приехавшего с дипломатической миссией. Днем новость долетела до Вены, занятия в школе отменили, а нам велели идти домой задворками. Родители Эрвина не отходили от радиоприемника. К вечеру в дверь позвонили; на пороге стояли пожилой сосед из квартиры напротив, его жена и гигантских размеров сервант красного дерева, который им велели перетащить в нашу квартиру. Опершись на лестничные перила, за происходящим наблюдали двое нацистов в форме. Они приказали пошевеливаться, сервант — это только начало. В ту ночь они вынудили пять еврейских семей, живших в том же многоквартирном доме, переехать со своими пожитками в нашу семикомнатную квартиру на пятом этаже. Вскоре ее стало не узнать: обычные предметы обстановки громоздились в весьма непривычных положениях. Поверх гардеробов торчали ножки сложенных туда стульев. Стол покоился на кровати, а между его ножек высились стопки книг и фарфора, настольные лампы. Жена пожилого соседа сидела на стуле и, тоненько подвывая, плакала горючими слезами. Нацисты решили поразвлечься. Обнаружив сетевой выключатель, они принялись вырубать во всем доме свет, один раз на целых полчаса, а потом на короткие промежутки времени — то включат, то выключат. В это время пришел брат тети Густи в надежде отсидеться у нее, потому что в его собственной квартире уже хозяйничали нацисты, но у входа его задержали и увели. Тетя Густи стояла на пороге и плакала. Всю ночь было слышно, как бухает перетаскиваемая по лестнице тяжеленная барочная мебель, как скрипит под ней в холле кафельный пол. Я села и заревела в голос от тоски по маме.
12
9 ноября 1938 г. Гершель Гриншпан, польский еврей немецкого происхождения, убил в Париже немецкого дипломата Эрнста фон Рата, после чего в ночь на 10 ноября (получившую название «Хрустальной ночи») немецкие штурмовики организовали массовые погромы евреев в Германии и части Австрии.
К концу следующей недели квартира Эрвина, в которой теперь теснилось пять семейств, начала походить на трущобу. Постель дяди Ойгена стояла неубранной, при каждом звонке в дверь он нырял под одеяло. Нам с Эрвином было велено на любые расспросы отвечать, что у дяди Ойгена инфлюэнца и высокая температура, хотя он на наших глазах целыми днями бродил по квартире в шелковой пижаме, а вечером они с Эрвином играли в шахматы. Дядя утверждал, что Эрвин выйдет в чемпионы.
В один прекрасный день родители Эрвина принялись укладывать вещи. Они уезжали во Францию. Пришла мама и стала собирать меня. Мы с Эрвином дали друг другу слово больше ни с кем никогда не играть в мужа и жену. Эрвин пообещал, что построит аэроплан и прилетит меня навестить.
(В 1946 году, когда я жила в Лондоне, а Эрвин в Париже, мы какое-то время переписывались, но потом он с матерью уехал в Бразилию, и связь оборвалась. Год назад я встретилась с тетей Густи: она приехала в Нью-Йорк повидаться с сестрой. Она поведала мне странную историю. Благодаря деловым связям Ойгена его семья жила в Париже прекрасно, отнюдь не так, как беженцы, рассказывала тетя. Но потом французы интернировали всех мужчин, владевших немецким. Тетя выхлопотала себе и Эрвину разрешение навестить дядю Ойгена в лагере. Без пиджака, в одной рубашке, он сидел за длиннющим столом вместе с сотнями других узников. Небритый, сильно исхудавший, выглядел он, тем не менее, здоровым. Эрвин все время держал мать за руки. Ладошки у него были ледяные, вспоминала тетя Густи, и он потом ни разу даже словом не обмолвился о посещении лагеря. Для них обоих эта тема стала запретной, и, когда французские власти передали успешно наступавшим нацистским войскам лагеря интернированных, всех евреев отправили в Аушвиц. Тетя Густи так и не поняла, доходит ли до сына смысл происходящего. Глубоко огорченная черствостью Эрвина, она отдалилась от него. Уже после войны тетя Густи обнаружила в бумажнике сына вырезанную из газеты фотографию оставшегося в живых пленника концлагеря — это был сущий скелет с голым, без единой волосинки, зубастым черепом и огромными глазами. Если напрячь воображение, можно предположить, что он напоминает дядю Ойгена. Эрвин обошел с этой фотографией немало послевоенных учреждений, надеясь отыскать фамилию погибшего отца в первых путаных списках выживших.)
Когда Эрвин вместе с родителями уехал из Австрии, наша семья, помнится, обосновалась в двух комнатках где-то на задворках Вены, там нас навещали Пауль и бабушка с дедушкой.
— Теперь Пауль надумал ехать в Палестину, — сообщила бабушка. — Пауль — фермер! Вы можете себе такое представить? Да едва он ступит в комнату, как все лампы валятся на пол. Если бы ты не отлынивал от занятий, Пауль, то сейчас был бы уже дипломированным врачом. Или если занялся бы языками, как настойчиво советовал профессор Гляцер…
—Ага, отпетый нацист еще в ту пору, — прервал ее Пауль.
— Сколько раз он мне говорил: «Фрау Штайнер, у вашего Пауля просто-таки талант к языкам»…
— Сомневаюсь, что человечеству необходим еще один лингвист, — отбивался Пауль. — А вот стареющий студент-медик определенно пригодится.
Бабушка запрокинула голову и расхохоталась.
— А вдруг из меня выйдет прекрасный фермер… — Пауль притянул меня к своему стулу. — Утром я зашел в Judische Kultus Gemeinde (Совет еврейской общины) — записаться на курс по основам ведения сельского хозяйства на одной из учебных ферм. Между прочим, вы слышали, что ночью в синагогу подбросили зажигательную бомбу? Когда я пришел туда, синагога еще дымилась. Меня и еще одиннадцать человек попросили остаться и за небольшую плату убрать обгоревшие обломки.