ЖАНРЫ

Шрифт:

– Сиди, поминальщик! — осадила Полина. — Тебе что поминать, что рождение справлять — было бы что в глотку залить!

– Это точно! — совсем не обиделся Егор Петрович. — Мы ведь не пьем, а лечимся, и не через день, а каждый день, и не по чайной ложке, а по чайному стакану! — Егор Петрович затопал в коридор, постучал в дверь Крохиных. — Федор Иванович, ты дома? Выдь на минуту! Важнецкое дело! Слыхал, старуха наша, Роза

Абрамовна, померла! — Егор Петрович вошел в комнату, и дальше ничего не было слышно.

Зинаида за все время не проронила ни слова, ожесточенно гремела в умывальнике — мыла тарелки и чайные чашки.

– Зин, а ты чего позволяешь? — укорила Нина Аркадьевна. — Он же черт-те чего вчера творил! Ледовое побоище устроил, а ты молчишь.

– Отстань от нее! — резко сказала Люба.

– Больной он... — негромко проговорила Зинаида, и в голосе ее послышались слезы. — У него иной раз так голова болит, что он, бедный, просто на стенку лезет…

А как выпьет — боль проходит... Пил бы только в меру.

– Когда русский человек меру знал? — усмехнулась Люба.

– Ну, твой Федор меру знает, — сказала Нина Аркадьевна. — И мой Игорь никогда не напивается. А ведь в ресторане работает — там все пьют.

– Они не русские, — засмеялась Люба, — они — советские!

– Вот-вот... — усмехнулся Степан Егорович, — люди светлого будущего. А где старуху хоронить будем?

– Мы, что ли, хоронить будем? — опешила Нина Аркадьевна.

– А кто же еще? Если родственников нет, — сказала кассирша Полина. — Скидываться придется... Люб, займись. А я «скорую» пошла вызывать. И на кладбище поехать надо. Ох, не было печали, так черти накачали.

И весь день прошел в хлопотах. Приезжала «скорая», зафиксировала смерть, потом приходил участковый Гераскин, потом Полина и Люся бегали по магазинам, покупали продуктов к поминкам, а Люба со Степаном Егоровичем ездили на кладбище. Федор Иванович поехать не смог — надвигался конец квартала, и на стройке вовсю «авралили». Вот и вызвался поехать с Любой Степан Егорович.

Долго стояли в очереди в дирекции кладбища, оформляли документы, заказывали гроб, договаривались о машине. Вышли из одноэтажного деревянного домика и почему-то направились не к выходу, а побрели по аллее мимо могил. Перед церквушкой толклись старушки и калеки, просили милостыню. Кресты и звезды на могильных памятниках, а то и просто глыбы мрамора или гранита с высеченными барельефами усопших.

Блеклое сероватое небо было высоким, и Степан Егорович услышал, как громко кричат птицы. Не городское воронье, наглое и разбойничье, а — птицы. Щебет синиц, тонкие посвистывания, переливчатый клекот.

«Экая красота... — подумал Степан Егорович и тут же спохватился, устыдившись. — Ведь по кладбищу идешь.

Ну и что ж, что по кладбищу? Красота и покой окружают останки усопших, если уж при жизни они этой красоты и покоя не видели».

– Неужто у нее никого родственников не осталось? — тихо пробормотала Люба. — Не верится что-то…

– Почему? — пожал плечами Степан Егорович. — Запросто такое могло бы быть... — он усмехнулся невесело. — Я вот помру — тоже некому хоронить будет…

– Помрет он... — покосилась на него Люба. — Тебя из пушки не убьешь.

– Правду говорю, Люба... Может, где-нибудь и есть кто-то... седьмая вода на киселе, так его и не сыщешь, чтоб похоронить приехал. Правду сказать, был бы богач какой, то нашлись бы сразу, а, Люб?

– Это точно, — улыбнулась Люба. — Слетелись бы, как вороны! Богатство твое делить!

И они вместе от души рассмеялись. А потом Люба вдруг серьезно сказала:

– А ты женись, Степан. Сколько можно во вдовцах ходить? Ты еще мужик вон какой!

– Какой?

– Здоровый... В самом соку! Одно слово — сокол! — заулыбалась Люба.

– Сокол... — вздохнул Степан Егорович и опустил голову. — С одним крылом.

– Ой, будет тебе, Степан! Любите вы, мужики, чтобы вас пожалели! Много ли толку от такой жалости? Одна радость у него — водки нажраться! Себя бы поберег.

– Люди, Люба, себя для чего-нибудь берегут…

А мне не для чего и не для кого.

– Ох, сирота казанская! Распустил нюни... Гляжу на вас на всех и диву даюсь, как вы там на фронте геройствовали? Не верится даже.

– Ты фронт не трожь, Люба... — нахмурился Степан Егорович. — На фронте человек другой меркой мерился.

– Какой такой другой? Расскажи мне, дуре темной, если не секрет! — вдруг разозлилась Люба. — Думаешь, нам тут в тылу сладко приходилось? По две смены от станка не отходили да спали прямо в цеху. У меня подруга была... Вот такая косища — все девки завидовали! Так она у станка заснула, и барабан ее за эту косу под фрезу утянул, голову как ножом срезало! — В глазах у Любы закипели слезы, губы нервно подергивались, и Степан Егорович, онемев, остановился и смотрел на нее, хотел что-то сказать и не мог — застрял ком в горле, не протолкнуть. Прохрипел чужим голосом:

– Любаша…

И Люба замолчала, посмотрела на него сквозь слезы, вдруг поняла что-то тайное, проглянувшее в глазах Степана Егоровича, и испугалась, потом улыбнулась, хотя слезы медленно стекали по щекам, и сказала с мягким, нежным укором:

– Все вы мужики такие... эгоисты…

– Любаша... — хрипло повторил Степан Егорович.

– Что, Степан? — она утерла кончиками пальцев слезы, продолжая улыбаться. — Спорщики мы с тобой, да? И чего спорим? Кому тяжельше в жизни пришлось? Кто больше горя хлебнул? Во чудные люди, а?

– У кого чего много, тот тем и хвалится. Бедами русского человека Господь не обделил, отвалил полной мерой…

Они медленно пошли дальше по аллее, свернули на другую, потом опять свернули, и все молча смотрели по сторонам, на бесконечную череду памятников, крестов, пирамидок со звездочками на макушках. Кричали в листве птицы, шуршала опавшая листва под ногами.

Встречались люди, больше в траурном, и лица у всех были серьезными, исполненными той значительности, какую испытывает человек, заглянув в глаза вечности…

Может, для того и сохраняет кладбища человек? Чтобы в суетном беге по жизни вдруг остановиться и оглянуться, ощутить хотя бы на мгновение, что не так уж он одинок на этом свете и ждет его возвращение в ту вечность, откуда он явился на свет и куда ушли обратно его предки, его родные люди... У всех — одна дорога, у всех, и свернуть куда-нибудь в сторону никому не дано.

Потом они возвращались домой, ехали в трамвае, тряслись и качались, прижатые друг к другу, и Люба держала Степана за руку, и ее лицо было совсем близко от его лица — он ощущал ее дыхание.

Поделиться с друзьями: