У любви четыре руки
Шрифт:
Госпожа Браун кормила бездомных кошек, тратя на них всю свою маленькую пенсию, сама кормясь, раз в день, в благотворительной церковной столовой. Она носила одежду, данную ей в той же церкви, любила выбирать яркую; любила косметику, и у нее было много черных карандашных огрызков и распадающихся, как ракушки, пластмассовых футлярчиков с остатками разноцветных теней, а так же треснутых и нет тюбиков помад, каждая с неповторимой памятью о губах на кончике своего язычка, и гладких трубочек с полувысохшей тушью. Все это дарили ей щедрые девочки, которых госпожа Браун навещала — когда-то часто, а в последнее время… когда она их последний раз навещала? и не помнит… год или десять лет назад? — в ею оставленном и навсегда любимом мире гей-кабаре. Когда-то она там блистала, прекрасная, а теперь стала легендой, а теперь вот лежала среди осенней листвы.
Маркиан осторожно обнял ее и помог подняться. Он был сильный, высокий, стройный, с длинными русыми волосами, перевязанными шелковым шнурком, на груди его алело ожерелье. Он очень внимательно смотрел на госпожу Браун своим единственным живым глазом. Она поблагодарила Маркиана, он улыбнулся детской улыбкой.
Он ставил свои конурки взамен картонных коробок, которые госпожа Браун приносила в парк, чтобы в них кошки могли укрыться от дождей и ветров и надвигающейся зимы. Дно коробок она наполняла тряпками и газетами, иногда клала теплую одежду, особенно в холода. Все это она делала годами, кошки любили ее, они передавали знание о ней из поколения в поколение. Когда госпожа Браун появлялась в парке, они тут же сбегались — однажды госпоже Браун показалось, что они возникают из кустов и деревьев, и тогда она предположила, что кошки — это души самоубийц, но она до конца не была в этом уверена.
Маркиан стал соседом госпожи Браун на исходе лета — он и его подруга поселились за два дома от нее, в красивом особнячке, обвитым плющом. Сама госпожа Браун жила в полуподвале трехэтажной серой коробки, в субсидируемой государством квартирке для малоимущих. Ее квартирка состояла из двух равновеликих комнат, одна из которых казалась очень маленькой: в ней соединялись спальня, гостиная, кухня; а другая — приятно большой: в просторной ванной госпожа Браун даже поставила диванчик, на котором она любила курить сигареты и читать книжки.
Это были, в основном, старые маленькие книжонки в мягких обложках. Госпожа Браун находила их в узких гробиках, которыми обычно уставлены тонконогие столики у дверей букинистических магазинов. Иногда в колоде пустышек ей попадались бесценные раритеты — например, вот этот новый роман для взрослых о мучениях и соблазнах ненормальных влечений, как было написано на обложке, из невыцветшей темноты которой проступали два тонких грустных лица.
«Случайный мужчина» Джеймса Барра. Эта книга была издана в 1966-м, госпожа Браун прекрасно помнила то время, и тот мир — ее мир, сумрачный мир запретной любви и чокнутых гомосексуальных страстей.
Как долго он плакал, глядя в черное окно, в черную реку внизу, на ее дрожащие огни. Пятнадцать лет любви, пятнадцать лет счастья. Любви на всю жизнь, счастья на всю жизнь. А теперь пустота. Клауди захлопнул за собой дверь, и образовалась невыносимая пустота. А до этого, пока любимый Клауди собирал свои вещи, наполняя ими коробки и чемоданы, Давид рыдал, падал перед ним на колени, катался по полу, кричал, захлебываясь в слезах: «Почему ты не любишь меня больше? Как это может быть? Зачем ты уходишь, Клауди, зачем так сразу, почему мы просто не поживем раздельно немного, не бросай меня, не убивай меня! Клауди! Если ты уйдешь, я выброшусь из окна! Что случилось? Я уже старый для тебя? Я был с тобой пятнадцать лет, я хочу быть с тобой всю жизнь! Я хочу быть с тобой всю жизнь! Я люблю тебя, Клауди, это невыносимо, я не могу тебя потерять, я не могу жить без тебя, зачем ты так жестоко, это жестоко, я всего себя отдавал тебе, у тебя никогда не будет лучшего секса ни с кем, никто не будет любить тебя, как я! Клауди! Пожалуйста, не уходи, не уходи, пожалуйста, я умоляю тебя, я сделаю все, что ты хочешь. Что ты хочешь? Что тебе не нравится во мне? Я ведь не старый, мне всего сорок три, у меня даже нет седых волос. Кто он? Сколько ему лет? Куда ты уходишь, где ты будешь жить, где ты с ним будешь жить, он убьет тебя, вот увидишь, ты будешь страдать, он заразит тебя СПИДом, наверняка, а я всегда был тебе верен, все эти пятнадцать лет, я тебя боготворил. Клауди! Клауди! Пожалуйста, не бросай меня, что мне делать, я хочу только тебя, я люблю тебя, только тебя, я не могу, пожалуйста, стой, нет, подожди, эй!»
И вот, два года спустя, Клауди стоит перед ним на этом мосту, над этой рекой, и тоже ночь, и тоже дрожат огни, и теперь это Клауди плачет, но беззвучно, бесслезно, о том, что его молодой любовник нашел себе молодого любовника: «Они сейчас живут в гостинице, Стан хочет, чтобы я съехал с его квартиры, он обещал этой своей проститутке, что поселит его у себя, хочет, чтоб я убирался, неблагодарная тварь». И Клауди смотрит на Давида внимательным сиротским взглядом: «Ты говорил мне, что будешь меня ждать, что ты всегда поможешь, если мне нужна помощь, что ты никогда не разлюбишь меня, помнишь? Ты — единственный, кто любит меня, кто всегда любил. Ты — моя судьба. Прости меня, возьми меня обратно. Если не поздно, давай снова будем вместе, пожалуйста». Давид смотрит не на него, а в черную реку на дрожащие огни, но он чувствует на себе умоляющий взгляд Клауди. «Да посмотри на меня, что ты прячешь свой взгляд!» «Извини… На самом деле, поздно. Извини, я не хочу. Нет, я не могу вернуться в то, что было. Но я помогу тебе, конечно. Сколько тебе нужно?» Мгновение — и глаза Клауди сжимаются, как кулачки, полные ненависти. «Все у тебя — деньги, деньги, и всегда так было! Мелочный материалист! Ты что, поверил, что я пришел просить у тебя помощи, что хочу снова к тебе, ты, правда, поверил? Я — сильный, мне не нужна ничья помощь, сам всегда со всем сам справлялся, всегда! Потому что я сильный! А ты слабак! Помнишь, как ползал передо мной, рыдал, унижался, когда я бросал тебя? „Люблю тебя на всю жизнь, люблю тебя на всю жизнь!“ А сам даже и не пытался побороться за свою любовь! Сдался, сразу, слабак! А я специально так долго тогда вещи собирал — потому что я наслаждался, как ты передо мной унижаешься. Слышишь, а? Наслаждался! Это были лучшие моменты за все пятнадцать лет с тобой. Ага. Шокирован, дорогой?» Давид стоял, не дыша, он не верил, что это любовь его жизни говорит ему такие слова. Как он вообще мог пятнадцать, нет, семнадцать лет любить этого человека? «Ты мерзкая, грязная свинья». Это все, что он мог сказать. «Это все, что ты можешь мне сказать?» Давид посмотрел ему в свиные глазки: «Я больше не люблю тебя, мерзкая, грязная свинья». Клауди засмеялся.
Давид не знал, что за зеркальной стеной стояли люди и в возбуждении наблюдали за всем, что он и Красавец Джон делали в постели. Красавец Джон знал, но не сказал Давиду. «Прости, я боялся, что ты будешь стесняться». «Сюрпризы незащищенного секса?» «Прости его, моя милая! — Баронесса обняла растерянного, растрепанного Давида, его платье было измято, парик съехал на лоб, яркая помада размазалась по лицу. — Ах, ты была великолепна!» «Но как…» «У всех комнат с этой стороны коридора — прозрачные стены, я угрохала целое состояние на эти шпионские зеркала» «Но как я мог не заметить, когда шел по коридору? Из-за длинных искусственных ресниц? Кстати, я потерял один глаз…» Баронесса ласково улыбнулась, взяла Давида за руку: «Пойдем, моя девочка, я приведу тебя в порядок. Какая ты милая, нежная в этом платье. Я не могу поверить, что ты никогда раньше не надевала женскую одежду. Смотри, как смело ты держишься на своих высоких каблуках. У тебя удивительная, естественная женственность, девочка, ты так щедра в сексе, так искренна и искусна, ты настоящая королева, моя Давида!» Давид закрыл глаза — как приятно было ему слышать ласковый, ласковый голос Баронессы. За все это долгое время невыносимого страдания, мертвое время после ухода любимого Клауди, он впервые почувствовал себя счастливым. Да, он никогда раньше не переодевался, никогда не красился, не носил стилет, конечно, но как кстати все это сейчас было! Эти мужчины в женских платьях, которых он раньше презирал, за их манерность, вульгарность, кричащую пошлость лиц и одежд, вот они сейчас, стая ангелов, спасают его от самоубийства. Это не платье они ему одолжили и туфли, и не прекрасное белье, они надели на него легкие крылья, а он так давно хотел летать. «Подождите!» Вот так впервые Давид услышал этот низкий, бархатный голос — из-за спины, из-за крыльев. Все оглянулись, Баронесса расцвела в улыбке: «Граф Де Гроа!»
Но в ту ночь, когда Давид встретил Де Гроа, он еще любил Клауди. Он любил Клауди до того самого момента на мосту, когда Клауди сам убил его любовь, желая ее, когда он просил о помощи и убивал того, у кого просил. «Знаю, знаю, ты тут уже обзавелся миллиардером! Рассказали добрые люди. Что, навострил уже лыжи в государство Белиз? Скатертью дорожка! Обеспечиваешь себе безбедное существование, а? С этим фашистом! В газовой камере закончишь свое существование с этим фашистом! Дешевка! Блядь!» Клауди плакал, все так же бесслезно, пьяный. Давид смотрел не него и словно не узнавал — это был просто какой-то человек, какой-то случайно встретившийся ему в жизни мужчина, случайно ставший любовью его жизни. Клауди прав, я слаб, сказал себе Давид, а он ни в чем не виноват, он просто случайный мужчина. И Давид повернулся и ушел. И тут, как в кино, сверкнула молния, полил дождь, в раскатах грома слышался крик Клауди — он звал, умолял Давида вернуться, но Давид не оглядывался. Трамвай возник из-за угла, и Давид вскочил в него, и невольно посмотрел в сторону моста, но трамвайный свет отражался в окнах, и заоконный мир проступал лишь неясными огнями; Давид не чувствовал, как тогда, в ночь разрыва, взгляд Клауди, хотя знал, что Клауди пристально смотрит, оттуда, на его — как мошка в янтаре — силуэт. Давид больше не жил в своей квартире над рекой и мостом, он, мелочный материалист, уже успел ее сдать — он снимал комнату в гей-районе, над баром, в котором работал пианистом. Утром, поцеживая кофе в этом баре, он увидел в телевизионных новостях: самоубийство на мосту, выловлен в реке, неизвестный мужчина.
Граф Де Гроа защелкнул дверной замок и прошествовал к предательским зеркалам. Он что-то нажал, и две тяжелые шелковые занавеси беззвучно поползли по зеркальной стене навстречу друг другу и соединились. Затем он наполнил шампанским два бокала и поднес один из них Давиду: «Освежитесь. Я вижу, вы очень устали». «Я первый раз в таких нарядах…». «Вы смотритесь прекрасно, не волнуйтесь, просто вам все к лицу. И знаете, почему? Потому что вы прирожденный аристократ. Вы благородное существо, редчайшей породы, вас может оценить только человек, который это понимает». «Я думал, что я сегодня умру, а вместо этого, у меня получился самый счастливый день в моей жизни». «Потому что мы встретились?» «Не знаю… Но я так чувствую… Меня бросил человек, с которым мы прожили пятнадцать лет, это случилось два года назад. Семнадцать лет я люблю этого человека. Все время, что мы были вместе, я хранил ему верность, только последние два года были другими… Столько много было случайных мужчин… Но вы другой. Извините, я немного пьян, и очень устал, простите мне мою сентиментальность, дорогой граф». «И вы извините меня за любопытство, но скажите мне, почему он вас бросил? Нашел кого-то помоложе? Да?» «Да. На двадцать лет моложе меня». «Он дурак. Он променял бриллиант на льдинку, которая растает у него в руке, и он останется ни с чем, вот увидите. Вам нужен такой ценитель прекрасного, как я. Где вы научились такому изощренному сексу?» Давид покраснел. «Вы тоже там были, в коридоре, видели?» «Я никогда, мой прекрасный, никогда не видел лучшего секса. Все порно меркнет перед вами. Потому что все, что вы делали, вы делали от души. Такая щедрость, такая самоотдача, поистине королевская щедрость. И такая высококлассная техника. Кто научил вас этому? Поделитесь секретом». «Мне всегда хотелось совершенствоваться в этой области, дорогой Де Гроа. Ради моего любимого. Мне всегда хотелось дарить ему больше и больше наслаждений, чтобы он был счастлив. Я — исследователь сексуального наслаждения, я изучил все исторические источники, просмотрел все порнофильмы, которые сделало человечество, провел множество опросов среди проституток и их клиентов, все это просто как частное лицо, исследователь-любитель. Моим последним большим открытием была одна проститутка, тридцатисемилетний белизец, о котором я слышал, что он делает то, что никто до него никогда не делал, заставляя клиентов достигать высочайшего наслаждения. Я заплатил ему две тысячи долларов за его уроки, которые мы проводили ежедневно в течение месяца, а потом я самостоятельно совершенствовал искусство, требующие не только исключительной гибкости тела, но и полной душевной самоотдачи, почти смерти ради ублажения другого». «И что же это было такое, чему он вас научил?» «Это легче показать, чем объяснить». «Конечно!»
Ему было лет шестьдесят, он был смугл и крупен, его большое тело оказалось великолепно сложенным, Давид не видел прекраснее — Де Гроа будто явился из античных времен, царь Цезарь, любимец богов. Или Сатир — он был очень волосатым. И он так сладко, приторно, опьяняюще пах. Де Гроа обнял Давида и стал медленно расстегивать длинную молнию на его платье — как только она вся разошлась, и спинка платья раскрылась, как два крыла, Давид навсегда вышел из женского образа. Всю жизнь Давид ждал этой встречи, этого осознания, что кто-то равный ему по мастерству и великодушию воздаст ему той же высоты наслаждение, с той же щедростью сердца. И вот, наконец, он не был отдающим всего себя кому-то и при этом — поэтому? — остающимся никем. Они оба, два равных бога, творили божественное. Если бы, думал Давид, когда Цезарь, поднимаясь с постели, благодарно поцеловал его, если бы я встретил его, а не Клауди, семнадцать лет назад, каких бы вершин я достиг, как много сделал, с этой уверенностью в себе, с этим осознанием своей мужской силы! «А не открыть ли нам теперь наши зеркала?» — спросил Де Гроа, и он снова нажал на какую-то тайную кнопку, и плотные шелковые занавеси стали медленно раздвигаться. И Давид и Де Гроа любили друг друга уже на глазах у всех, спали и соединялись, и снова спали, и снова соединялись. «Я не могу опаздывать на работу, — сказал Давид, улыбаясь счастливо, он чувствовал себя таким свежим и бодрым после ночи, которая, казалось бы, должна была отнять силы. — У меня сегодня как раз первый рабочий день». «И где, если это не тайна?» «В баре». «Барменом?» «Пианистом». «Вы шутите, с каких это пор в барах работают пианисты?» «Это такой гей-бар, где днем играет рояль». «Удивительно». Давид стал натягивать вчерашнее платье. «Нет-нет, — остановил его Де Гроа. — Это не ваш стиль. Вот там, выберите себе, что хотите», — и он указал в сторону стенного шкафа. В стенном шкафу была аккуратно развешана одежда разных размеров. Давид выбрал себе джинсы, глубокого морского цвета, — он и выбрал их как раз из-за цвета — и черную футболку. «Вы скромный», — улыбнулся Де Гроа. «Этого достаточно. Спасибо. Дорогой Де Гроа, у меня нет слов, чтобы описать вам, как я благодарен. Я не говорю об этих джинсах сейчас, хотя они великолепны, и я вам за них тоже благодарен… Я имею в виду, спасибо вам за то, что вы дали мне сегодня, этой ночью. Я никогда не чувствовал такого прилива сил, такой свободы, и надежды на счастье. Может быть, когда я был мальчиком, я чувствовал это, что мир открыт для меня, и я все могу, все умею, и вся жизнь впереди. Но потом я потерял себя. Я себя отдавал, но получал взамен недостаточно, и я всего себя отдал, я себя растерял. Вы вернули мне себя, вы вернули мне жизнь. Спасибо вам, мой милый Де Гроа!» Привычное игриво-циничное выражение исчезло с лица графа, и он смотрел на Давида просто и открыто, как ребенок. «Добро пожаловать в нашу страну», — сказал он. «В страну?» «В страну середины жизни. Вы только что получили в нее визу, и готовы пересечь ее волшебную границу. Для вас она открывается очень просто, но если бы нам не посчастливилось с вами встретиться, я боюсь, что вы стали бы пересекать ее в очень опасном месте — в районе пустоты и разочарований, населенном смертельно опасными чудовищами, нашпигованном минами отчаяния, изрытом ямами-ловушками безнадежности и подземными ходами безысходности. Добро пожаловать, мой любимый Давид, добро пожаловать в мой дом и в мою страну Белиз, которая прекрасна и уютна, и будто создана для наслаждения жизнью и телом и любовью. Вы согласны переехать ко мне?» Давиду показалось, что теплый карибский ветер поднял его и пронес через всю комнату в объятия Де Гроа. «Пожалуйста, дайте мне время, чтобы ответить вам. Мне нужно время». «Я понимаю, моя любовь, — сказал Де Гроа. — Вы должны его увидеть, а потом забыть. Так и будет, уверяю вас. Вы должны увидеть его таким, каков он есть на самом деле».
Когда в то утро Давид узнал про самоубийство Клауди, он не почувствовал ни удивления, ни сожаления, ни злости. Просто какой-то случайный мужчина бросился с моста. Он вспомнил, как Клауди кричал ему что-то про миллиардера-фашиста — конечно, это было о Де Гроа. Он спросил у бармена Хейми, который стал ему почти братом за эти последние два года (никогда у Давида не было друга ближе, чем Хейми — они начали как случайные любовники, но закончили дружбой на всю жизнь): «Ты знаешь графа Де Гроа?» Хейми кивнул. «Почему мой бывший называл его фашистом?» Хейми ахнул и вытаращил свои африканские круглые глаза: «А ты не знаешь? Ну, ты даешь! Ты же еврей, у тебя ж вся родня, ты мне говорил, погибла в Аушвице! И ты не почувствовал? Все это знают, а ты даже переспал с ним, а не узнал главного. Он же потому и живет в своем Белизе, что вовсю помогал Гитлеру. Вгрохал в Гитлеровскую армию кучу своих капиталов, лично фюреру чеки посылал, с самим Гитлером встречался, как с родным. Может, даже сосал ему, кто знает? Он даже какой-то родственник Муссолини, этот Де Гроа, не по прямой, а сестра, что ли, вышла за кого-то в семье Муссолини. Он бежал после войны в Южную Америку, туда, куда бывшие фашисты убежали от Нюрнберга, потом перебрался поближе к Штатам, в Центральную. Правда, его лично никто не преследовал, но он боялся мести. Он не наживался на войне, нет, он просто искренне помогал — отдавал безвозмездно. Не из любви, уж точно, а с расчетом, что фашизм остановит коммунизм, и у него не отберут его миллиарды. Но, конечно, подумай, куда могли пойти эти деньги? Даже если Де Гроа давал их Гитлеру, представляя себе танки и самолеты… Куда его огромные суммы могли пойти? Разве он этого не понимал, что на его деньги строились и концлагеря, и газовые камеры в них, на его деньги фашисты в этих концлагерях убивали евреев. Представь, вели голых женщин, потом голых детей, и голых стариков и старух, и голых, может даже прекрасных, как боги, молодых мужчин, и постарше мужчин, тоже прекрасных, как боги? Что, если в этом концлагере был бы я, и ты, и даже сам Де Гроа, как бы в параллельной жизни, понимаешь, как в том кино? Сказал бы он сам тогда, что Де Гроа достоин любви? Как ты думаешь, мой мальчик, достоин ли он твоей любви?» «Хейми, что же мне делать! Я же почти полюбил его… Он зовет меня к себе, предлагает руку и сердце… Что же мне делать? Если я приму его приглашение… Я уже почти влюбился в него… Если бы не Клауди… Тогда я еще любил его, когда мы спали с ним, а сейчас я больше не люблю Клауди… Я очень близко к тому, чтобы полюбить его! И если я его полюблю, если я его по-настоящему полюблю, снова, как с Клауди, это будет последний раз в моей жизни, я это знаю… Если я его полюблю… А может, кроме него, я и никого не смогу полюбить? Ты понимаешь меня? Единственный мужчина, которого я могу полюбить, единственный мужчина, оценивший меня, как никто другой, с которым у меня был самый лучший секс в моей жизни, и он — фашист…»