Чтение онлайн

ЖАНРЫ

У подножия вулкана

Лаури Малькольм

Шрифт:

10

— Мескаль, — сказал консул почти безучастно. Что это он сказал? Все равно. Сейчас ему необходим по крайней мере мескаль. Но это будет не всерьез, какая-нибудь малость, убеждал он себя. — No, senor Cervantes, — прошептал он, — mescal, poquito [182] .

И все же, подумал консул, он не просто взял то, чего не должен был брать, нет, это не так просто, верней, он как бы что-то потерял:, что-то упустил или, кажется, все-таки потерял, но не окончательно, упустил, но не безвозвратно... А еще верней, он как бы ждал чего-то и при этом уже не ждал... Он как бы стоял уже (но не на пороге «Салона Офелии», откуда видно тихое озерцо, где Ивонна и Хыо решили искупаться), вновь стоял на открытой, темной вокзальной платформе, у дальнего конца которой росли васильки и таволга, всю ночь перед тем он пьянствовал, а утром, к семи сорока, пришел встречать Ли Мейтленд, возвращавшуюся из Виргинии, пришел, ощущая легкость в голове и в ногах, достигнув того состояния, когда поистине пробуждается ангел, о котором писал Бодлер, и он был, пожалуй, не прочь встречать поезда, только бы они не останавливались, потому что в грезах ангела поезда не останавливаются и никто не выходит, даже другой ангел, даже прелестная светловолосая Ли Мейтленд... Кажется, поезд опоздал? Почему он шагает взад-вперед по платформе? Кажется, начальник вокзала сказал, что ее поезд придет со стороны Цепного — Цепного! — моста вторым или третьим по счету? А что сказал носильщик? Быть может, она приехала вот этим поездом? И кто она? Просто немыслимо, чтобы Ли Мейтленд оказалась в таком поезде. К тому же это все экспрессы. Железнодорожные пути поднимались в гору, исчезая из виду. Вдали, над рельсами, пролетела одинокая птица. Справа от переезда, почти рядом, цепенело дерево; листья его, словно зеленые осколки мины, разметались в воздухе, застыли недвижно. Неподалеку от запасных путей пробудилась фабрика, выпускающая консервированный лук, потом ожили угольные склады. Черную работу мы берем на себя, вам не придется пачкать руки: «Уголь из Преисподней...» В утреннем воздухе вкусно запахло луковой похлебкой, как на глухих улочках Вавена. Чумазые рабочие сновали с тачками или просеивали уголь. Погасшие фонари застыли вдоль платформы, словно змеи, готовые ужалить. А по ту сторону путей росли васильки, одуванчики и среди таволги сверкал, как раскаленная жаровня, металлический мусорный ящик. Утреннее солнце начинало припекать. И высоко, над горизонтом, словно дрожащие миражи, появлялись теперь один за одним эти ужасные поезда: сперва далекий гудок, потом длинная, яростная, черная струя дыма, высокий, словно из-под земли выросший, неподвижный столб, и вот уже виден локомотив; кажется, он мчит совсем не по рельсам, а куда-то в обратную сторону, он останавливается, или нет, не останавливается, уносится вдаль через поля, нет останавливается: господи боже, он не остановился; летит вниз, под уклон: впопыхах-ах, впопыхах-ах; впопыхах, ах-ах; впопыхах, ах-ах-ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах; увы и слава богу, не остановился; рельсы дрожат, вокзал словно уплывает, в воздухе черным-черно от угольной пыли; второпях-ух, второпях-ух, второпях-ух; а там следующий поезд, впопыхах-ах, впопыхах-ах, несется в обратную сторону, раскачивается, свистит, мчит, словно по воздуху, в двух футах над рельсами, впопыхах, ах-ах, фара горит, тускнея в утреннем свете, впопыхах, ax-ax-ax, одноглазое чудище, и странный, никчемный глаз отливает красновато-золотым блеском; поезда, поезда, поезда, все они одержаны демоном смерти, чьи заунывные стоны наполняют душу тоскливым предчувствием; второпях-ах, второпях-ах, второпях-ах. Но его поезда все нет; ее поезда все нет. Конечно, поезд придет непременно, — кажется, начальник вокзала сказал, что он придет третьим или четвертым по счету, только вот с какой стороны? Где тут север, где запад? И какой север, какой запад?.. А еще надо нарвать цветов и поднести их ангелу, светловолосой женщине из Виргинии, когда она ступит на платформу. Но цветы, растущие у насыпи, невозможно рвать, они липкие, брызжут соком и вообще оказываются на своих стеблях не с того конца (а сам он теперь оказался не с того конца платформы), он едва не упал в мусорный ящик, и васильки торчат где-то посреди стеблей, а у таволги — или это пижма? — стебли слишком длинные, букет никуда не годится. И как теперь перейти через рельсы — вот мчится еще поезд, снова не в ту сторону, впопыхах-ах, впопых ах-ах, и рельсы призрачны, они исчезают, поднимаются на воздух; или рельсы эти действительно ведут куда-то, в призрачную жизнь, или, быть может, в Гамильтон, Онтарио... Эх дурак, он пытается пройти по одному рельсу, как мальчишка: впопыхах, ах-ах; впопыхах, ах-ах-ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах, ах; впопыхах, ах-ах, ах-ах, ах-ах, ах — поезда, поезда, поезда мчатся прямо на него со всех сторон света, и в каждом тоскливо воет демон. Жизнь торопится, дорожит каждым мгновением. Но почему же тогда она так часто не дорожит всем остальным? Уж вечер — он наступил моментально, — и теперь консул, положив перед собой увядшие васильки, сидит в привокзальной пивной с каким-то человеком, который перед этим предлагал ему купить три настоящих зуба. Но, может быть, поезд нужно встречать завтра? Что сказал начальник вокзала? И вдруг это сама Ли Мейтленд махала ему так отчаянно из экспресса? И кто выбросил из окна грязный ком папиросной бумаги? Что же он потерял? Почему здесь сидит этот идиот в грязном сером костюме, и его мешковатые брюки топорщатся в коленях, а одна штанина прихвачена велосипедным зажимом, и на нем длиннющий, серый, мешковатый пиджак, серая матерчатая кепка, коричневые ботинки, и лицо у него толстое, распухшее, серое, и во рту, с одной стороны, недостает трех верхних зубов, может, это те самые зубы, и шея у него толстая, и он поминутно говорит всем входящим: «Я тебя вижу», «Я слежу за тобой...», «От меня не скроешься...», «Если будешь сидеть смирно, старикан, никто и не заподозрит, что ты сумасшедший...» А когда-то в краю, где бушуют грозы и «молния ударяет в столбы, мистер Фермин, и грызет провода, сэр, — сами можете попробовать, какая потом в лужах вода, чистая сера», — каждый день, ровно в четыре часа, видя, как с ближнего кладбища выходит могильщик — потный, согбенный, походка тяжелая, челюсти широкие, все тело дрожит, в руках инструменты, специально предназначенные помогать смерти, — он шел в эту же пивную, где его ждал мистер Куатрас, негр-букмекер из Кодрингтона. «Я всю жизнь провел на ипподроме среди белых, поэтому чернокожие меня не любят». Мистер Куатрас смотрел на него с печальной улыбкой, он боялся высылки... Но тогда удалось победить смерть. И мистера Куатраса он спас. Не в ту ли самую ночь?.. Сердце холодело, как остывшая жаровня, и он стоял у вокзальной платформы, среди таволги, окропленной росой; как они прекрасны и зловещи, эти тени вагонов, когда скользят по заборам, скользят, частые, как полосы на шкуре зебры, по травянистой аллее под темными дубами при луне; и сплошная тень, словно полог над рельсами, застилает дощатый забор; мрачные предвестия судьбы, агонии сердца... вот они исчезли. Их вновь поглотила ночь. И луна тоже исчезла. C'etait pendant l'horreur d'une profonde nuit [183] .

182

Нет, сеньор Сервантес, мескаль, немножко (ucn.)

183

Это было во время ужаса глубокой ночи (франц.).

И вот, при свете звезд, пустынное кладбище, могильщик давно ушел, теперь он бредет, пьяный, через поля к себе домой — «ежели угодно, я могу выкопать могилу за три часа», — а на кладбище единственный фонарь, как луна, расплескивает туманные блики, под ногами высокая, густая трава, и обелиск возносится к небу, теряясь среди звезд Млечного Пути. «Джуль» — написано на памятнике. Но что же сказал начальник вокзала? Вокруг мертвецы. Ведь они спят? По какому праву им дано это, когда мы спать не можем? Mais tout dort, et l'аrmeе, et les vents, et Neptune [184] . И он благоговейно возложил увядшие васильки на заброшенную могилу... Это было в Оуквилле... Но Оахака или Оуквилл — какая разница? И какая разница между пивной, что открывается в четыре часа дня, и другой пивной, что открывается (кроме праздников) в четыре утра?.. «Я вам говорю истинную правду, один раз я за сотню долларов целиком выкопал из земли склеп и отправил в Кливленд!»

184

Но все спит: и армия, и ветры, и Нептун (франц.)

Тело будет доставлено экспрессом...

Источая алкоголь из всех пор своего тела, консул стоял в открытых дверях «Салона Офелии». Как разумно он поступил, когда заказал мескаль. Как разумно! При таких обстоятельствах это правильный, это единственный путь. И к тому же он не просто доказал себе, что нисколько не боится этого зелья, но теперь он поразительно бодр, поразительно трезв, готов ко всему, что ожидает его впереди. Если б только перед глазами у него не дрожало, не мельтешило беспрерывно, словно в воздухе роятся неисчислимые мухи, он мог бы подумать, что уже много месяцев назад бросил пить. Плохо лишь одно — ему нестерпимо жарко.

Водопад, сотворенный здесь природой, пополнял два отдельных водоема, верхний и нижний, но зрелище это не столько освежало консула, сколько создавало какое-то нелепое впечатление, будто земля систематически истекает потом; в нижнем водоеме и намеревались купаться Хью с Ивонной, но они что-то медлили. А верхний водоем весь бурлил, питая искусственные водопады, под ними струился быстрый поток, петлял по лесной чаще и скрывался из виду, падая вниз уже естественным каскадом, который был гораздо больше первого. А потом, вспомнилось консулу, поток этот мельчает до неузнаваемости и редкими струйками стекает в ущелье. Через лес, вдоль потока, проложена тропа, и где-то там, дальше, от нее ответвляется еще тропа, которая ведет направо, в Париан — и в «Маяк». Но и первая тропа ведет в такое место, где много всяких баров и пивных. Бог знает, почему это так. Вероятно, в те времена, когда вокруг были крупные усадьбы, Томалин кое-что значил, отсюда брали воду для орошения окрестных земель. Потом, когда сгорели плантации сахарного тростника, блестящие, далеко идущие замыслы создать здесь водный курорт были решительно отвергнуты. Со временем родились смутные, гордые мечты о постройке гидроэлектростанции, но сделано ничего не было. А Париан являет собой и вовсе непостижимую тайну. Он был основан горсткой воинственных предков Сервантеса, коварными тласкальцами, которые сумели превратить Мексику, поруганную и преданную, в великую страну, он именовался столицей штата, но после революции его совершенно затмил Куаунауак, и, хотя там доныне какой-то неведомый административный центр, никто не мог толком объяснить консулу, почему этот городок еще существует. Порой люди уезжали туда, ему случалось это видеть; и теперь он подумал о том, что лишь немногие вернулись назад. Они, конечно, еще вернутся, сказал он себе: должно же быть какое-то объяснение. Но по-чему автобус не ходит прямо туда, а только заезжает, как бы нехотя, делая бессмысленный крюк? Консул поежился.

Около него терпеливо стояли фотографы, прикрыв головы накидками. Они не отходили от своих потрепанных аппаратов, ждали купальщиков, которые переодевались в кабинках. Вот какие-то две девицы в старомодных, взятых напрокат купальниках с визгом приблизились к воде. Их кавалеры расхаживали по серой стенке, отделявшей озеро от верхних водопадов, и не решались прыгнуть, указывая в свое оправдание на трамплин без лестницы, который сиротливо торчал среди веток перечного дерева, словно какой-то обломок, занесенный туда наводнением. Наконец они побежали с воплями вниз по цементному спуску. Девицы захихикали, помялись, но то же вошли в озеро. Поверхность воды испуганно встрепенулась. На горизонте все выше громоздились багровые тучи, но небо над головой по-прежнему было ясное.

Появились Хью и Ивонна в нелепых купальных костюмах. Они стояли у озера и смеялись— оба вздрагивали, хотя косые лучи солнца еще палили вовсю.

Фотографы защелкали аппаратами.

— Глядите, — воскликнула Ивонна, — здесь мы как на водопадах Хорсшу в Уэльсе!

— Или на Ниагаре, — заметил консул, — в году эдак тысяча девятисотом. Не прогуляться ли нам по воде на «Туманной деве», семьдесят пять центов за билет, и каждому выдается плащ из клеенки?

Хью нерешительно повернулся к нему, прикрывая руками колени.

— Угм. За тридевять земель, где кончается радуга.

— К «Пещере Ветров», до ветру. На каскад «Мокрый Зад».

А в небе действительно сверкала радуга. Правда, и без шее мескаль (Ивонна, разумеется, не могла об этом знать) расцветил бы все вокруг волшебными красками. Волшебство создавал сам Ниагарский водопад, но не величие стихии, не город, где так часто проводят медовый месяц: то был сладостный, пьянящий и даже озорной дух любви, что витает над этими струями, рождая в сердце щемящую тоску. Но вот мескаль внес фальшивую ноту, а потом сразу множество заунывных фальшивых нот, и под эту музыку словно заплясали летучие туманы в зыбком, искристом свете, где мелькали осколки радуги. Это был призрачный танец душ, которые заплутались среди обманчивого мерцания, но все равно искали постоянства там, где все непрерывно ускользает, теряется навек. Или это был танец ищущего и его неведомой цели, когда он то устремляется в погоню за яркими огнями, не ведая, что они уже озаряют его, то жаждет единения с манящей красотой и, быть может, никогда не поймет, что давно с нею слился...

В пустом баре змеевидно залегли тени. Они набросились на консула.

— Otro mescalito. Un poquito [185] .

Голос, казалось, раздался над стойкой, из темноты, где сверкали два злых желтоватых глаза. Потом стал виден красный гребень, бородка, золотисто-зеленые перья птицы, стоящей на стойке, а позади показался Сервантес и приветствовал его с игривым тласкальским добродушием.

— Мuу fuerte. Muy [186] уж-жасна! — прокудахтал он.

185

Еще мескаля. Немножко (исп.)

186

Очень сильный. Очень... (исп.)

Неужели человек с таким лицом мог пустить под воду пятьсот кораблем и предать Христа и западном полушарии? Но птица оказалась вполне ручной. «Полпетуха четвертого», как сказал тот человек. И вот, пожалуйста, петух.

Это был бойцовый петух. Сервантес тренировал его для боев в Тласкале, но консула это не интересовало. Сервантесовы петушки всегда проигрывали — консул как-то раз спьяну посетил это зрелище в Куаутле; ужасные и ничтожные побоища, разжигаемые людьми, беспощадно жестокие, но при этом цинично ограничиваемые, всегда недолгие, как постыдная, разнузданная похоть, вызывали у него отвращение и скуку, Сервантес убрал петуха со стойки.

— Un bruto [187] , — сказал он.

Приглушенный рев водопадов проникал в бар, словно где-то близко проплывал пароход... Вечность... Консул, освеженный прохладой, наклонился к стойке и созерцал второй стаканчик с бесцветной, попахивающей эфиром жидкостью. Выпить или не выпить?.. Но без мескаля, как представлялось ему, он забыл о вечности, забыл о том, что мир этот плывет по воле волн, что земля подобна кораблю, который застигнут штормом у мыса Горн и никогда уже не доберется до желанного берега. Или быть может, она подобна мячику, что летит над гигантским полем для гольфа, посланный рукой исступленного великана из окна сумасшедшего дома прямо в ад. Или автобусу, что кружной дорогой катится в Томалин и в небытие. Или же она подобна... там видно будет, чему она уподобится: в недолгом времени, после следующего стаканчика мескаля.

187

Зверь (исп.)

Но этот «следующий» стаканчик еще не был выпит. Консул встал, сжимая стаканчик, словно приросший к руне, вслушиваясь, припоминая... И вдруг сквозь шум водопадов до него донеслись звонкие, певучие голоса юных мексиканцев; и голос Ивонны, любимый до боли — и совсем иной после первого стаканчика мескаля, — голос женщины, которую ему вскоре суждено потерять.

Но почему он должен ее потерять?.. Теперь голоса как бы сливались воедино с ослепительным солнечным светом за распахнутой дверью, где алые цветы вдоль дорожки катились огненными мечами. Даже бездарный поэтический вымысел лучше, чем проза жизни, словно говорили ему неясные голоса теперь, когда он выпил еще полстаканчика. Но консулу слышался и другой шум, раздававшийся лишь у него в голове: впопыхах-ах. Экспресс из Америки мчит, сотрясаясь, везет труп через зеленые луга. Разве есть в человеке что-нибудь, кроме ничтожной души, которая поддерживает жизнь в трупе? Душа! Ах, можно ли сомневаться в том, что и ей не чужды свои воинст- венные, коварные тласкальцы, свой Кортес, свои noches tristes [188] и где-то в недоступной глубине свой печальный Монтесума в цепях, пьющий шоколад? Шум нарастал, прерывался и вновь нарастал; аккорды гитары вторгались в крикливую разноголосицу, голоса взывали, пели заунывно, как женщины в Кашмире, заклинали сквозь рев водоворота; «Borrraacho!» — вопили они. И темный бар со сверкающим прямоугольником двери ходил ходуном, раскачивая пол у него под ногами.

188

Печальные ночи (исп.)

Поделиться с друзьями: