ЖАНРЫ

Шрифт:

“Областного Совета депутатов и Исполнительного Комитета я не знаю, - говорит он, - но знал только Председателя Белобородова и комиссаров: Сафарова, Войкова, Голощекина, Юровского, Полякова, Краснова, Хотимского (все евреи), Тупетула (латыш), Сыромолотова, Анучина и Меньшикова (русские)”.

Так было во всю службу его, всегда: чем он не был - его считали, что он был; чего он не хотел - его заставляли делать; чему он не сочувствовал - ему приходилось подчиняться. Всюду, по его рассказу, было или влияние среды, или принуждение обстоятельствами, или волей и силой других. Всюду было - но. Всюду в его жизни оно следовало за ним помимо его желания, помимо его добрых намерений.

Что же теперь, в этот день, могло бы заботить, омрачать и пугать его? Почему мог он пугаться прихода к нему новых властей? Казалось, свет свободы, проникший в город с нашими войсками, должен был бы больше всего обрадовать, осветить его душу, столь, вероятно, истомившуюся, исстрадавшуюся в этом ужасном, гнетущем подчинении воли и поступков, как повествует он сам… Теперь-то он мог стать тем, что есть, стать снова человеком…

Но мог ли?

Вероятно, в эти минуты воскресали в его памяти еще и другие картины из его жизни и деятельности, о которых он говорит так, между прочим, вскользь, как о виденном, но его будто не касавшемся и проходившем помимо его какого-нибудь участия.

Встает в его памяти полуосвещенная, в клубах накуренного табачного дыма, давно не убиравшаяся маленькая комната тайных заседаний Президиума. Видит сидящих в ней за столом с диавольскими жестокими и иезуитскими лицами: Сафарова, Голощекина, Войкова, Тупетула, Белобородова, их он запомнил хорошо; отчего? А, кажется, был и Юровский и, наверное, другие. Видит и себя самого среди них будто сидящим в стороне, на диване, за газетой: “Так как разбирался вопрос, не касавшийся здравоохранения”.

И вспоминает, как дебатируются, а затем баллотируются вопросы: “устроить ли при перевозке бывшего Царя из Тобольска в Екатеринбург крушение поезда, или устроить “охрану” от провокационного покушения на крушение, или, наконец, привезти Их в Екатеринбург”. Помнит даже, что по этим вопросам были и какие-то сношения с центром, с Москвой…

Вышло последнее - перевезти в Екатеринбург: оно вернее.

А может быть, в эти переживаемые тревожные минуты видит он еще и другую картину, о которой он сам уже ничего не говорит, но которая слишком ужасно вырисовывается, как предположение, из Данных следственного производства.

Лес густой, старая шахта, полянка; на ней пень от спиленной вековой сосны; какой-то врач сидит на пне, спиной к шахте, нервно теребит случайно оказавшийся в кармане медицинский справочник и роняет из него кругом листки; взялся за советскую газету, оторвал от нее кусок и бросил; нервно достал из другого кармана пакет с вареными яйцами, чистит их и разбрасывает кругом пенька шелуху. И откуда у него эти яйца? Не из тех ли это 50 яиц, которые Юровский велел принести на 16 июля монахиням из монастыря.

А там, у шахты, где толпятся 6-7 красноармейцев, свалены чьи-то хорошо одетые трупы, обрызганные, перепачканные теперь кровью и глиной. Слышится, быть может, знакомый голос: “Доктор, будьте добры, отделите палец, кольца не снять”… И палец отделен, хорошо, чисто, хирургически и брошен в шахту.

Мог ли Сакович, даже если последнее не касалось его, стать тем, чем он был? Могло ли Божье Правосудие не тяготеть над ним в этот светлый для других день, день освобождения Екатеринбурга от советской власти? [2]

М. И. Летемин.

На окраине города, на одной из грязнейших уличек, Васнецовской, во дворе дома № 71, в отдельном флигельке из одной комнаты и кухни, съежившись и прижавшись к темному углу сеней, жалобно и тихо стонала небольшая, длинной каштановой шерсти собачка. Слезились глаза от старости и, казалось, так был грустен общий ее вид, что плачет она и стонет по какому-то большому, ей одной ведомому горю.

А собака ясно была “не ко двору” в этом флигеле; порода иностранная и порода хорошая, редкая; шерсть длинная, пушистая, шелковистая, часто видавшая на себе мыло и гребенку; собака знала и разные фокусы: лапку давала, служила, но ни на какую русскую кличку не отзывалась.

Жильцы флигеля сидели тут же, в комнате. Жена, вероятно, плаксивым голосом, хныча, приставала к мужу:

–  “Что же теперь будет? Что же делать?”…

Он, тупо уставившись взором в стол, с осовевшими от перепоя глазами, встрепанной бородой, не умытый, в чужих, слишком хорошего материала, частях костюма, тяжело, пьяно дышал и дымил одной папиросой за другой.

–  “Прячь пока что”, - верно, только и был его ответ. И вот, из большого узла, сваленного при приходе в угол, спешно полетели куда попало, под кровать, в сундук, в ящик швейной машины, в темный чулан, за печку, под половицы, хорошие вещи, совершенно не отвечавшие обстановке и жителям флигеля, вещи, вещицы, принадлежности одежды, бумаги, книжки. Чего-чего не было среди них: четки из ракушек, образок овальный фарфоровый Св. Алексея, Митрополита Московского, оправленный в серебряный позолоченный ларец с мощами Святителя внутри, золотой крест-ковчежец с изображением Святителя Алексея и тоже с мощами внутри; книжка - собственноручный дневник Наследника Цесаревича, приходно-расходная книжка денег из Канцелярии Ее Величества в красивом красном сафьяновом переплете; медный простой колокольчик, у которого язык был заменен медной подвешенной гайкой, фотографический панорамный аппарат Кодака, дорожный погребец, обтянутый черной кожей, коробка с электрическими лампочками, щеточка для обмахивания пыли с башмаков, черепаховый дамский гребешок, ногтевая заграничная щетка, обломок от хорошего зеркала, флакон с водой Вербена, рукоять от сломанного серебряного столового ножа, пакет с персидским порошком, градусник наружный Реомюра, четыре пуговки с бриллиантами и пять военных с гербами, черный шелковый зонтик, свечи белого воска, обвитые и разукрашенные золотом, маленькая подушка для втыкания булавок, два больших висячих зеленых замка, стекла волшебного фонаря; солдатики, лошадки и пушки оловянные, хорошие, специального заказа, наших гвардейских форм; белые тонкие, глубокие фарфоровые тарелки с Императорскими гербами, банка белая фаянсовая, красный отточенный карандаш; накидки для подушек, наволочки, простыни, подушка пуховая, салфетки, скатерти, рубашки мужские, денные, и все с метками, Императорскими вензелями и коронами; скатерти вязаные белые, такие же малиновые, скатерти ковровые, покрышки шелковые на кровати, ботинки мужские, туфли дамские коричневые лайковые, ремень желтой кожи и много-много столь же разнообразного, разнородного чужого имущества, откуда-то набранного второпях.

Оставалось решить, что делать с собакой… Но не успели договориться.

25 июля, под вечер, в их комнате внезапно появились чины военно-уголовного розыска.

–  “Имя?”

–  Михаил.

–  “Отчество?”

–  Иванович.

–  “Фамилия?”

–  Летемин.

–  “Служили в охране “дома особого назначения?”

“Попался” - только и могло родиться в голове этого тупого, глупого исполнителя и подлого человека.

Я. И. Лылов и Ф. И. Балмышева.

“Вот что, - говорил в этот день Петр Илларионович Лылов, бывший сторож при Областном совдепе, Федосее Илларионовне Балмышевой, его гражданской жене и жительнице Верх-Исетского завода, - коль будут тебя спрашивать - так и говори, не таись и, что есть, покажи. Нам ничего не может быть. Что ж, что служили мы при Совете сторожами; а взять нам вещи разрешил сам Белобородов, да еврей этот, товарищ его, Сафаров, да братья Толмачевы и секретарь, прапорщик Мутных. Они ж тогда и увезли все самое ценное их тех вещей”.

Жаль было Балмышевой расставаться с вещами; успела она уже кое-что раскроить и перекроить: уже почти готов был ее капот из раскроенного фисташкового, шелкового полотна, платья; ребенку перекроила платьице из бледно-розового, плотного шелка платья и обшила его кружевцами, купленными на заводском базаре.

Но предъявила, все предъявила, до последней ниточки: и платья, и костюмы, и пуховые подушки, и скатерти, и салфетки, и жакеты, и блузочки, и отдельные юбки, верхние и нижние, лифчики, и белье дамское, и зимние меховые вещи, и шелковые каш-корсеты, и шали разные, и чулки дамские, и кусок канны, и детское вязаное одеяло, и зонтики шелковые, муаровые, и четыре флакона косметики, и пульверизатор, и белое фарфоровое яйцо, и лампадку в виде чаши, и образок Св. Иоанна Крестителя, и много-много иных вещей, то с вензелями Членов Императорской Семьи, то с инициалами Гендриковой, Шнейдер и Татищева.

Но так и остались Лылов с Балмышевой в убеждении, что “начальство позволило - значит, можно” и “мы не виноваты”.

М. Д. Медведева.

На Сысертском заводе в этот светлый для большинства жителей день сидела с тремя малыми ребятишками Мария Даниловна Медведева. Муж ее, Павел Спиридонович Медведев, пропал без вести.

10 лет прожила она с ним в тихом, мирном и дружном сожительстве. Муж не пил, не буянил, был грамотный. Честно работал он в сварочном цехе завода, а приходя домой, сапожничал и зарабатывал достаточно семье на пропитание.

Поделиться с друзьями: