Убийство Моцарта
Шрифт:
– Но ведь вы-то сидели у его смертного ложа.
– А как же иначе? – воскликнула Софи. – Я любила… – Она залилась краской. – Мы были привязаны друг к другу. Но ведь вас не это интересует.
– Напротив, меня очень интересует ваше отношение к Моцарту, госпожа Хайбель. Часто близкие родственники недолюбливают друг друга.
– Но Вольфганга невозможно было не любить. Его смерть явилась для меня настоящим ударом. Такое никогда не забыть. Я бессильна была ему помочь.
– Но вы сделали все, что могли. Даже Алоизия это признает.
– Не знаю. Я никогда не была в этом уверена. Многое можно было предотвратить.
– Когда вы поняли всю опасность его болезни?
– Спустя две-три недели после премьеры «Волшебной флейты». Я несколько дней не виделась с ним после того, как мы с матушкой побывали по приглашению Вольфганга на спектакле, но я не беспокоилась. Успех «Волшебной флейты» окрылил его. В Вене такого успеха у него еще не было, и он радовался, что скоро всем его бедам придет конец. Он мечтал написать еще одну оперу на либретто Шиканедера. «Волшебная флейта» пришлась по вкусу венской публике, особенно всем понравился Папагено, и Вольфганг сиял. Здоровье его заметно улучшилось. Последние полгода он часто страдал от болей и расстройства желудка, особенно от колик и рвоты. Если он придерживался диеты, то ему становилось лучше, и тогда он считал, что причиной всему утомление. Работа над оперой «Милосердие Тита» не доставляла ему удовольствия. Император, для которого писалась опера, был к ней равнодушен: да и либретто Вольфгангу не нравилось, казалось старомодным. Но успех «Волшебной флейты» все изменил. Теперь его беспокоило лишь одно: заказ на реквием, неизвестно для кого предназначавшийся. Он говорил, что пишет его для себя. Это действовало на него угнетающе, хотя он шутил, стараясь отогнать мрачные мысли.
– Ну, а Констанца? – спросил Джэсон. – Где же была она?
– В Бадене, вместе со старшим сыном Карлом. А маленького Франца взяла к себе бабушка. Вольфганг ужасно скучал по Станци, но настаивал, чтобы она оставалась в Бадене, пока не поправит здоровье.
– Мы с матушкой жили неподалеку от их дома на Раухенштейнгассе и как раз собирались обедать, когда раздался стук в дверь. Пришел слуга из таверны Дейнера и испуганно сказал:
«Хорошо, что я застал вас дома, госпожа. Капельмейстер Моцарт сильно заболел, хозяин обеспокоен и просит вас поскорее прийти».
Я была очень привязана к Вольфгангу, но по молодости боялась брать на себя такую ответственность, однако слуга ждал, и я последовала за ним. Когда мы пришли, Дейнер уже уложил Вольфганга в постель, растопил печь и послал за доктором. В спальне стоял холод, а Вольфганг весь пылал, он был в забытьи, и я совсем растерялась.
Первый ли это приступ, спросила я Дейнера.
«Нет, но самый сильный, – ответил Дейнер. – Вольфганг сказал, что заболел после ужина у маэстро Сальери, а когда он спросил на следующий день у доктора, не отравление ли это, тот рассмеялся и ответил, что причиной всему утомление, что у него устали глаза. Но с тех пор он не может ничего есть и пить. Только суп и вино, которые я ему приношу – в последнее время он почти не выходил из дому. Но сегодня он с трудом добрался до таверны и заказал вина, но даже не притронулся к Нему. Я понял, что он очень болен, отвез его домой и послал за вами и доктором».
Слуга, которого Дейнер посылал за доктором, вернулся и в растерянности сообщил:
«Клоссет не соглашается прийти. Говорит, господин Моцарт ему и без того задолжал».
«Я заплачу, – пообещала я, но обнаружила, что в спешке не взяла с собой кошелек.
Тогда Дейнер подал слуге два гульдена для Клоссета и сказал:
„Пусть поторопится. Случай тяжелый“.
Я пообещала Дейнеру, что верну ему долг, но он только улыбнулся в ответ и сказал:
„Господин капельмейстер твердит то же самое, но как я могу допустить, чтобы он голодал. Давайте-ка лучше напишем его жене“.
Вольфганг два дня пролежал без сознания, а когда на третий день очнулся и увидел у кровати Констанцу, несказанно обрадовался.
С тех пор я каждый день навещала Вольфганга и Констанцу и притворялась веселой, хотя душа моя терзалась беспокойством. Стоило нам с Вольфгангом остаться наедине, как он жаловался:
„Я слабею, Софи, слабею. Я весь опух, и меня мучают боли в желудке. Но не говори об этом Констанце, она этого не перенесет“.
И я спрашивала себя, надолго ли его хватит? Приступы колик продолжались, руки и ноги покрылись нарывами, он не знал, на какой бок лечь, чтобы облегчить страдания.
Как-то я вошла к нему, но он не услышал моих шагов, хотя у него был необычайно чуткий слух. Значит, он сильно болен, подумала я. Он лежал и смотрел на свои руки таким горестным взглядом, словно они его предали.
Увидев меня, Вольфганг воскликнул:
„Посмотри, милая Софи, видно, мои дела плохи! Я никогда больше не смогу играть!“
Может статься он и прав, в страхе подумала я. За несколько дней кисти рук сильно распухли.
„Скоро я совсем не смогу шевелить пальцами. Скажи, Софи, может, я схожу с ума?“
„Нет, нет! – с жаром стала отрицать я. – Разумнее вас нет никого“.
Он печально улыбнулся и сказал: „Без работы я погиб“.
„Это болезнь навевает вам столь мрачные мысли“.
„Софи, а может, меня отравили?“
„Что вы!“ – воскликнула я, хотя в душе сомневалась.
„Констанца твердит то же самое. Скрывает от меня правду, чтобы не огорчать. Но теперь уже поздно“.
„А что говорит доктор?“ – спросила я.
„Клоссет? Он твердит, что нет причин для беспокойства. Просто он не в силах определить, что со мной. А я думаю, что меня отравили. У меня все симптомы. Это лучший способ от меня избавиться. В конце концов, Сальери, наверное, действительно гений“.
Он говорил, а в ушах у меня звучала музыка одной из его сонат, в которой мне слышалось биение его сердца. Многим она казалась легкой и веселой, а мне чудилась в ней мрачность, непонятное беспокойство, обреченность. По части музыкальности мне было далеко до моих сестер, до Йозефы и Алоизии, которые пели в опере, или до Констанцы, которая тоже от природы обладала прекрасным голосом. Что бы Вольфганг ни сочинял теперь, всюду я слышала этот мотив обреченности и покорности судьбе.
„Что с тобой, Софи? О чем ты задумалась?“ – тревожно спросил Вольфганг.
„Я вспоминаю ту сонату, что вы написали в Вене летом восемьдесят первого, до свадьбы с Констанцей. Вы говорили, что это ваше признание в любви к нам обеим, но я понимала, что вы шутите надо мной“.
„Я никогда не смеялся над тобой, Софи“.
„Вы так ее и не закончили“.
„Это могло обидеть Констанцу, не так ли, Софи?“ Я промолчала. Я не хотела лгать.
„Я напугал тебя этим разговором об отравлении“, – сказал он.
„Вам надо гнать эти ужасные мысли“, – ответила я.
„Но не думай, что я тебя не люблю. Я тебя очень люблю“.
Вот тогда я уверилась, что он давно охладел к Алоизии. Любить безответно ему не позволяла его гордость.
И тут его лицо исказилось страданием. Он хотел повернуться, желая облегчить боль в распухшем теле и покрытых нарывами руках и ногах, но любое движение причиняло ему еще большее страдание, и он со стоном прошептал:
„Неужели не будет конца моим мукам?“
Весь следующий день я шила ему ночную рубаху, которую можно было надевать, не поднимаясь с постели.
В следующие дни он заметно повеселел: Констанца обещала, что в воскресенье придут трое музыкантов, чтобы вместе с ним репетировать реквием.