Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учебные годы старого барчука

Марков Евгений Львович

Шрифт:

Мы уедем завтра, а они будут тут, — и эти ракиты, на которые мы лазали как на башни крепости, и эти воробьи, провожавшие своим весёлым чириканьем все наши игры, и зелёная мягкая трава, в которой мы теперь утопаем, и это ласковое голубое небо, которое бывает только в нашей Ольховатке, которого нигде больше не увидишь. Никогда не казались так красивы, никогда так заманчиво и жалостливо не бросались нам в глаза жёлтые звёзды одуванчиков, лиловые и розовые султаны шалфея, пестрившие траву родного сада. Нарвать бы их и с собою увезти. Всё теперь стало заметно и дорого сердцу. А тут, как нарочно, и яблоки наливают. На середней куртине скороспелка подрумянила щёчки всем своим, обвесившим её как бубенчики, бесчисленным маленьким яблочкам. Глотая душившие, хотя храбро подавляемые слёзы, Костя с Сашей, которым мы вручаем по старшинству духовные ключи покидаемой семибратки, все старые заветы, переданные нам когда-то старшими братьями, все шаткие, неуверенные надежды будущего, — Костя с Сашей ещё с вечера стали трясти скороспелку и сбивать с неё палками непокорные яблоки, торопясь набить ими нам в дорогу полный ящик.

Но не утешают нас теперь яблоки, и заботы бедных покидаемых братьев ещё пуще жалобят и волнуют наше сердце, угнетаемое непролитыми слезами. Надо было заглянуть последний раз в свою милую крепость Семибратку, свидетельницу стольких радостей, трудов, одушевления и отчаяния. Тоскливым взглядом окидывали мы теперь её осыпавшиеся рвы, её осевшие насыпи, ещё этою весною так усердно утыканные ракитовым частоколом. Безмолвно и долго стояли мы, все пятеро, обнявшись за шеи, перед этою святынею нашего детства, средоточием и символом нашего братского союза. И вдруг не выдержали, словно по команде прорвались слезами.

— Не оставляйте ж её, братцы. Смотрите хорошенько. Летом приедем, опять будем играть, — захлёбываясь рыданьями, увещевал братьев Алёша.

— Нет, мы не оставим, мы всё здесь поправлять будем, как при вас, — отвечал ему сквозь такие же горькие рыдания Костя, оставшийся «атаманом» осиротелой шайки. И ещё сильнее, ещё дружнее полились у всех слёзы, тщетно утираемые смуглыми кулачонками.

А тут кругом, как нарочно, такая красота! Плывут высоко в голубой бездне белые, как серебро, облака. Синий и золотой зной стоит неподвижно в громадной густой корзине старого зелёного сада, полного птиц и плодов. Иволга на своей серебряной флейте насвистывает обыкновенную полуденную песню, наводящую сладкое томленье. Горлинки надрываются, будто вторя нам в своих страстных плачущих воркованьях. И завтра ничего этого не услышим, ничего не увидим!

С печальными думами прибрели мы к пристани в конце сада, где в тени огромных, как храмы, берёз и осин, среди сплошных стен береговых камышей ютились в укромных, милых сердцу заливчиках, обе лодки наши — грузная неповоротливая «Марфа Посадница», умещавшая в себе всю нашу семью с большими, с маленькими, с гостями, и проворная как стрела «душегубка» наша, этот неразлучный спутник наших удалых скитаний по далёким заводям.

Вот и паром с перильцами, на котором переправляются по канату в купальню. Кончились теперь надолго и купанья с отчаянной брызготнёй, и нырянья на стремени «доставать дно», и все наши шумные, опьяняюще весёлые морские битвы. Прощай, милый ольховатский пруд, прощай, милый ольховатский сад! Слёзы душат, подступают к горлу, к сердцу, к глазам; кажется, готов огласить стонами безысходной жалости и эти неподвижные воды, и эти глухие чащи; кажется, хотел бы у них просить защиты и помощи от надвинувшейся неизбежной судьбы. Зачем везут нас отсюда, за что лишают нас всего этого давно добытого, ничем не заменимого счастья? Жалко всего, жалка всех, но пуще всего жальче самих себя. За что, за что?

Хотя язык поминает с робкой надеждой и зимние святки, и летние каникулы, и силится ободрить осовевших маленьких братьев, но сердце в самой глубокой своей глубине горько рыдает над погибшею навеки, никогда уже не возвратимою свободою. Не то страшно, что уезжаешь в гимназию, что расстаёшься на несколько месяцев с домом и с братьями. Страшно то, что смутно чуешь своим ребяческим инстинктом позади всего этого: детство кончилось! Кончилась наша беззаботная и безобязанная жизнь, кончилось наше безоблачное и безраздумное детское счастье. Это оно оплакивает себя неудержимыми, изнутри хлынувшими слезами…

В папенькином кабинете, этом огнедышащем очаге всего ольховатского дома, движенье и суета, каких никогда не видно в другое время. То и дело позвякивают связки ключей, и с каким-то особенным мелодическим звоном щёлкают замки разных дверочек и ящичков секретера. Несколько вечеров сряду отец всё писал какие-то записочки, раскладывал и укладывал по ящикам бумаги. Настоялись-таки у него около притолоки, заложив руки за спину, приказчик Иванушка, дворецкий Ларион и ключник Матвеич. Часа два ждали сначала в лакейской, часа два выслушивали потом барские приказы, и опять оставались целый час в лакейской, на случай, не забыл бы чего барин и не потребовал бы их за дополнительным приказом. Ноги давно уж отекли у старика Иванушки от этих «Андреевых стояний», как он называл свои ежедневные аудиенции в кабинете.

Чего-чего не переговорил с ними в этот день наш папенька! Когда, что и как делать, на целый месяц вперёд; что делать в таком случае и что в другом. Ничего не упустил, предвидел вперёд все возможные и невозможные случайности, и на всё заранее указал свою барскую волю, чтобы ничего уже не оставалось на глупое соображение его верных холопов.

Когда мне случилось впоследствии, уже в зрелые годы, ознакомиться с хозяйственными предписаниями исторического боярина Матвеева, с этими педантически заботливыми и вместе практическими провиденьями всяких оборотов хозяйственного дела, с его строжайшею и мельчайшею регламентациею всех земледельческих и домашних распорядков, — право, мне казалось, что эта переписка древнего боярина была просто-напросто добыта из секретера моего отца. До такой степени казались мне одинаковыми и самые приёмы письма, и основные точки зрения на дело хозяйства, и эта просвечивающая сквозь всякую строку привычка самому повелевать и распоряжаться всем до мелочи, налагать свою грозную господскую руку на разум и волю даже самых отдалённых от них подвластных людей.

Вышли, наконец, из кабинета, тяжко и боязливо ступая на носки грубых сапог, начинённые приказаниями деревенские власти. Высокий, как каланча, Сашка, камердинер отца, торжественно пронёс в кабинет на обеих вытянутых руках, будто протодьякон архиерейское облачение, вычищенное платье отца. Замкнулась невидимою рукою пузатая ореховая дверочка кабинета, и через весь дом, от залы до девичьих, пробежал озабоченный шёпот: «Барин одевается». Барин одевается, стало быть — скоро оденется, стало быть — скоро выйдет, стало быть — всё и все должны быть готовы. И всё, и все торопливо бросились доканчивать то, что должно быть готово. А в кабинете, за плотно запертою ореховой дверочкой, раздаётся глухое ворчание и фырканье, и звон умывальника, и взрывы гнева на злополучного Сашку, запертого в одиночку, глаз на глаз, с грозным владыкою. Два раза отпиралась боковая узенькая дверочка кабинета, и Сашка входил и выходил из таинственных недр святилища то с ящиком фонтанели, то с бритвенным прибором. И весь дом с волнением присматривался к этим процессам барского одевания, соображая по ним о его постепенном ходе, точно так, как по звону колокола верующие соображают о подвигающейся к концу течении церковной службы.

Дверь кабинета ещё не отпиралась в зал, а уж в зале на столе начали раскладывать обычные дорожные принадлежности отца, с церемониею и строгою систематичностью, навеки вкоренённою в обычай ольховатских челядинцев грозным окриками и тяжёлою десницею барина. Сначала Сашка вынес широкую, очень редко надевавшуюся шинель отца с длинным капюшоном, и кожаный дорожный картуз, потом его табачницу и трубку, потом кинжал, всегда бравшийся в дальнюю дорогу. Все эти вещи положены были рядком в том порядке и в таком расстоянии друг от друга, как любил папенька. Хотя около этих вещей в виде караульного тотчас же стала Пелагея дворечиха, которой одной поручался при отъезде священный ключ кабинета, однако и без неё никто из нас не осмелился бы приблизиться к этим реликвиям, словно пропитанным грозным духом папеньки, и нарушить хотя бы на волос установленный для них роковой распорядок.

Маленький казачок Васька, набивавший трубки отца, стоял около Пелагеи, трепетно держа в обеих руках тяжёлую железную палку отца, с которой он никогда не разлучался, выходя из дома. Это был настоящий архиерейский выход, с тем же трепетом ожидания, с тою же торжественной церемонностью. Вот уж Сашка последний раз вышел из кабинета и положил к картузу огромные чёрные перчатки, казавшиеся с своими широкими, слегка загнутыми внутрь пальцами отломанною от чудовища железною лапою. С сердитым ворчанием стукнула за Сашкой задвижка боковой дверочки, и тяжёлые шаги отца направились в глубину кабинета. Вот опять певуче звякнул замок секретера. Все мы знали, что это совершается последний, самый таинственный акт дорожных подготовлений, — что отец достаёт из секретера деньги.

Мы уже давно все налицо, одетые, совсем готовые. Налицо и мать, и все люди. Все ожидают выхода владыки. На круглом столе накрыта закуска, дымятся сковороды с цыплятами в сметане, с рубленой бужениной, стоят блюда пирогов и лепёшечек со сметаной, селянка с капустой и все обычные дорожные яства, которые любит отец и которых он всегда непременно требовал перед дорогой.

Царские врата с шумом распахиваются на обе половинки, и суровая нахмуренная фигура отца, вся ещё полная забот и неудовольствий кабинета, показывается на пороге. Мы все подходим к нему гурьбою «видаться». Хотя отец был вообще совсем неласков, но у него в этом отношении были строго установленные, для всех обязательные, никогда ни на волос не изменявшиеся обычаи. Каждого из нас он трепал легонько по щеке и целовал в лоб, в то время как мы лобызали его могучую смуглую руку в тяжеловесных перстнях, обросшую волосами сейчас же ниже кисти. Беда, бывало, если кто-нибудь из нас пропустил «повидаться» с папенькой. Его пошлют разыскивать везде по дому, по саду, по двору, и притащенному бедняге придётся одному вступать в кабинет, приближаться к страшному креслу, выслушивая грозные вопросы, где был и почему не пришёл «видаться».

Поделиться с друзьями: