Ученик чародея (Часть 1-6)
Шрифт:
Прежде чем судья ответил Квэпу, защитник обратился к суду:
– Гражданин председательствующий, граждане судьи, вы теперь ясно видите: подсудимый не находится в здравом уме. Защита ходатайствует об его вторичном освидетельствовании психиатрами.
– Мы не можем ждать, пока сюда приведут иезуита Ланцанса и всех других соучастников подсудимого Квэпа, - сказал председатель.
– Но из этого не следует, что наш суд, суд советского народа не вынесет приговора и всем тем, кого еще нет здесь в зале. Мы хорошо понимаем роль квэпов и роль ланцансов. Никому не удастся избежать справедливого суда истории. Поэтому мы мысленно представляем себе рядом с Квэпом на скамье подсудимых и Язепа Ланцанса. Если это может утешить подсудимого - пусть знает: преступление Ланцанса раскрыто, квалифицировано судом, и суд вынесет ему свой приговор... Не менее суровый, нежели приговор самому Квэпу...
– Ну что же, - сказал Кручинин в этом месте рассказа Крауша и машинально пошарил возле себя в поисках папиросной коробки.
– Председатель сказал верно. Но я позволю себе немного пофантазировать: на месте суда я обратился бы к высшим органам власти с ходатайством заменить Квэпу, а с того момента как попадет к нам в руки Ланцанс, и этому почтенному члену Общества Иисусова смертную казнь кое-чем иным: я посадил бы их порознь в камеры со стеклянной стенкой, чтобы они были хорошо видны, а доступ к ним открыл бы всем желающим. Пусть бы люди шли и смотрели: вот как выглядят враги народа, стремящегося к свободе, к миру, к дружбе с другими народами. Я бы только обязал каждого входящего: возле камер не произносить ни звука, не отвечать ни на один вопрос заключенных. Люди будут идти в войлочных туфлях и молчать. И никогда в тюрьме не будет слышно ни одного звука. Жизнь, которую заключенные должны видеть в широкие окна, будет сверкать светом свободы и радости, но будет совершенно беззвучна. Пусть бы это было для них стеклянной могилой до самых последних дней их существования...
И Кручинин принялся оживленно развивать свои мысли насчет системы наказаний вообще, и в Советском государстве в частности. Крауш слушал с интересом, хотя едва ли не каждый день в своей повседневной работе ему приходилось сталкиваться с проблемами жизни и смерти, свободы и неволи. Инструкции и циркуляры не освобождали от необходимости думать, и думать над самыми жгучими вопросами человеческого существования, отношений людей. Инструкции бывали умные и неумные, ясные и путаные. Поддайся Крауш успокоительному искушению поплыть в хорошо обставленном параграфами фарватере бюрократа, и инструкции делились бы только на удобные для исполнения или неудобные; подлежащие исполнению и такие, которые лучше незаметно обходить. И его жизнь стала бы спокойной и обеспеченной от неприятностей и потрясений, стоило только закрыться от жизни броней равнодушия?.. Спасительного равнодушия?.. Или губительного?.. Кажется, тут Краушу не в чем было себя упрекнуть, и все же, слушая Кручинина, он думал: "А что если его собственное, чистое и искреннее отношение к миссии прокурора - блюстителя советского правопорядка - стало слишком абстрагированным от живого человека, того главного, во имя кого он принял на себя самую эту миссию, во имя кого писались законы, работали органы порядка и безопасности. В самом начале, в давние времена, казавшиеся подчас доисторическими, человек был исходной, от которой начиналось все". Потом Крауш иногда ловил себя на том, что мало-помалу человека стали заслонять слова. В устных декларациях, пышных и неоспоримо правильных, в писаных параграфах, сухих и непреложно повелительных, формально правильные слова все больше отставали от развития правосознания советского человека. Сама жизнь выхолащивала смысл из параграфов, когда-то верных и нужных. С течением времени они становились анахронизмом. Оставалась буква, буква без души. А так как наши судьи вовсе не были гигантами юриспруденции и юрисдикции, то разрыв между формальным смыслом параграфа и подлинным смыслом жизни становился угрожающим.
По мере того как эти мысли приходили Краушу, он все менее внимательно слушал Кручинина. В конце концов поймал себя на том, что не слушает его вовсе... Спохватился и не очень впопад сказал:
– А уверен ли ты в том, что для тех двух, в их стеклянном заключении, будет подлинной казнью неучастие в жизни, в том шумном, светлом, что будет происходить за стенами тюрьмы?..
Кручинин не сразу уловил нить возражения, потому что давно перешел к другому. А когда понял, с удивлением посмотрел на прокурора. И, не подозревая того, что попадает в самое русло прокурорских размышлений, сказал:
– Извини, Ян, но мне кажется, что ты просто не задумывался над этим, если допускаешь, что в преступнике - кто бы он ни был и каков бы он ни был - может умереть тяга к жизни. Я не говорю, что Квэп и Ланцанс загорятся желанием созидать вместе с народом. Быть может, они, так же, как сейчас, будут стремиться к разрушению, к тому, чтобы вредить, а не помогать. Но они будут стремиться вернуться к жизни, вернее, к тому, что в их понимании является жизнью. Сознание жизни умирает в человеке только вместе с ним самим. Стремление вырваться на свободу нельзя убить. Если человек не подлинный философ, могущий и в заточении отдаваться труду, - а Морозовых на свете не так-то много, - то он не может не хотеть вырваться из тюрьмы, должен этого хотеть. Таким образом, стеклянная тюрьма, из которой можно только видеть жизнь, но нельзя принять в ней участия, даже нельзя ее слышать, - не такая уж сладкая штука. А если добавить к этому ощущение того, что в любую минуту на тебя могут смотреть, как на живую иллюстрацию приговора, висящего в рамке на внешней стене камеры! Бр... Я не хотел бы очутиться в таком положении.
– Однако ты можешь быть жесток.
– Быть может, это и жестоко в отношении тех двух, но куда необходимее, чем казнить их и лишить остальных потенциальных врагов поучительного примера... К тому же гуманность кары измеряется и степенью ее полезности, то есть поучительностью для общества... Пожалуй, даже это главное. Однако, - спохватился Кручинин, - я так и не услышал от тебя: что было дальше?
– Ты не сочтешь меня самовлюбленным старикашкой, ежели я расскажу о том, что доставило мне наибольшее удовлетворение?.. И с живостью, столь необычной для него, Крауш рассказал, как нанес преступникам решительный удар.
– Сознаюсь, я, может быть, несколько нарушил строгость процессуальных положений. Но ведь для пользы же дела, понимаешь?! Чтобы раскрыть истину, мне был совершенно необходим этот ход...
– потирая руки от удовольствия проговорил Крауш.
– Когда твой Грачьян добивался получить сюда отравленную молодую Твардовскую, эскулапы отвечали: "больна" да "больна". И тут "ученик чародея" допустил оплошность, которой не повторил твой покорный слуга: Грач удовлетворился этими ответами. А когда врачи заявили, что надежды на скорое выздоровление Ванды нет, он исключил ее из круга своего внимания.
– А ты?
– Хоть я и не чародей и даже не его ученик, а спросил, угрожает ли ее жизни перевозка в Ригу, и добился разрешения перевезти ее сюда. К сожалению, это несколько затянулось, но когда Ванду, наконец, привезли, я представил суду свидетеля бесспорно опровергающего самооговор Линды, - в зал въехали носилки с ее дочерью Вандой. Она не могла двигаться, хотя бы шевельнуть пальцем или поднять голову, но могла говорить. И вот через усилители весь зал услышал: в день рокового полета из Риги Линды не было дома; бутерброды девушка приготовила себе сама, а чай ей сварил и налил в термос... сожитель матери Арвид Квэп...
Рассказ Крауша захватил Кручинина,
– Ну, ну!
– торопил он прокурора.
– Дальше?.. Обморок Линды.
– Неужели она была уверена в смерти дочери?
– А самое интересное то, что ты назвал бы найденной истиной: едва оправившись от обморока, Линда тут же, в зале суда, на коленях подползла к носилкам и, рыдая и смеясь от счастья, припала к ногам дочери...
Тут Крауш отвернулся, чтобы скрыть от Кручинина улыбку, осветившую его обычно сумрачное лицо. Кручинин подошел и крепко поцеловал его.
– До послезавтра, старина, - ласково проговорил он.
– Ладно, ладно, - с нарочитой суровостью, выпячивая подбородок, продолжал Крауш.
– Отпразднуем твое шестидесятилетие. Чтобы послезавтра ты был на ногах. И уж навсегда, без всяких там жировиков...
98. DIES IRAE
Говорят, что зверь, будучи ранен в схватке, уползает в берлогу и там зализывает раны. У Магды не было видимых ран, но от этого ей не меньше хотелось стонать. Так велика оказалась душевная травма, причиненная ей необходимостью уничтожить Маргариту, вставшую на пути спасения Вилмы. Магда не могла найти себе места. Неповоротливый ум ее метался в поисках оправданий, которые были ей необходимы, - человеку простому и религиозному. Священник не разъяснял ей условность заповеди "не убий" в официальной религии капиталистической государственности. Истина существовала для Магды как абсолют. Магда подняла руку на настоятельницу отнюдь не в состоянии аффекта; нельзя было назвать это и самозащитой, поскольку самой Магде обнаружение бегства Вилмы, вероятно, не угрожало смертью. Таким образом, с точки зрения формальной, поступок Магды не давал ей права на снисхождение. Но едва ли кто-нибудь из нас, - пишущий эти строки или вы, читатель, окажись мы за судейским столом, решился бы проголосовать за виновность Магды. Каждому из нас уничтожение Маргариты представляется актом высоко положительным, а мотив его - спасение Вилмы - высоко моральным, поднимающим образ Магды в глазах любого не предубежденного человека.
Совсем иными глазами посмотрели на дело полицейские власти. Сигнала, полученного от службы Гелена, было достаточно, чтобы задержание Магды превратилось в задачу политической важности. Ланцанс не отказался от мысли использовать Магду для целей пропаганды среди "перемещенных". Девушке было сказано, что ее перебросят в страну народной демократии, вслед за Ингой, чтобы спасти от преследования за убийство матери Маргариты. И действительно, ее куда-то повезли. Потом, полагаясь на ее неосведомленность и неразвитость, ее водворили на конспиративной квартире якобы в пределах ГДР. За этим последовал главный акт трагикомедии: действующие под личиной народной полиции ГДР люди епископа подвергли Магду издевательским допросам, избиениям и пыткам. Действительно, только такая выносливая и крепкая "деревенщина" могла перенести все и остаться жива. Заключительный акт заключался в том, что якобы "народная полиция ГДР выкидывала Магду туда, откуда она пришла". С "границы" люди епископа доставили ее прямо в лагерь № 17. Это трагическое представление было вдвойне необходимо Ланцансу теперь, когда провалилась "Рижская акция Десницы Господней".
Если бы бедная Магда хотя бы во сне видела себя центром такого торжества, какое было устроено по случаю ее возвращения в лагерь! Санитарный автомобиль, в котором ее привезли "с границы", был встречен толпою народа. Девушки с букетами цветов сопровождали священника, вышедшего к воротам лагеря, чтобы благословить Магду. Сам епископ Язеп Ланцанс прибыл, чтобы выступить на митинге обитателей лагеря. Но никто не мог сказать, какое впечатление это оказывает на виновницу торжества. Она лежала на носилках, водруженных на возвышении, рядом с трибуной, накрытая до подбородка одеялом. Бинты, покрывавшие голову Магды, оставляли открытыми только глаза и рот.