Учитель музыки
Шрифт:
Белым пятном у кровати, которое он пытался рассмотреть всю дорогу до спальни, оказались трусики Линды, которые она в спешке просто не успела надеть или про которые в панике забыла.
Чёрт, кто же был этот громила? А ведь он запросто мог убить Эриксона этим ударом – чуть посильнее, чуть ближе к затылку, в переносицу или в висок – и это была бы верная смерть.
Вряд ли он был мужем Линды. Столь же маловероятно, что он состоял её любовником. Отец? Нет, он выглядел не настолько пожилым. Но тогда что он мог иметь против отношений Линды с учителем музыки Якобом Скуле? Это было тайной, в которую его могла посвятить только Линда, но с Линдой ему вряд ли суждено встретиться ещё раз. И слава богу, потому что Эриксон боялся теперь новой встречи с этой девушкой; да и кто знает, не закончится ли повторная встреча ещё одним ударом Циклопа – на этот раз смертельным.
В таких размышлениях он дополз до кровати, кое-как взобрался на неё и несколько минут лежал без движения и мысли. Потом вспомнил про белое пятно, наощупь нашёл рукой брошенные трусики, поднял, поднёс к глазам.
Он выглядел так сиротливо, этот кусочек материи. Лёгкие, немного шелковистые, с мелкими, кое-где обтрепавшимися кружевами по краю, с едва заметной светло-жёлтой полоской, пролегшей по ткани спереди, там, где они прикрывали Линдино потайное местечко, и свидетельствующей о том, что трусики были не первой свежести. Они выглядели такими невинными, такими беззащитными и жалкими в своей оторванности от хозяйки, что он поднёс их к губам и поцеловал, вдохнул их почти не слышный аромат. В этом слабом запахе было что-то настолько тёплое, вечное, сладкое и умиротворяющее, что он тут же чуть не уснул с безмятежной улыбкой на губах, будто надышался эфиром, а не едва ощутимым ароматом женской самости.
Но тут в памяти всплыл, явился в ноздрях запах Хельги, и сон моментально улетучился. В голове застучал молоток, каждый удар которого по мозгам обращался вопросом. Что происходит? Кто я? Что общего у меня с Якобом Скуле? Существует ли в мире Витлав Эриксон, и если да, то кто он мне? Если я Якоб Скуле, то откуда в моей голове взялся Эриксон? А если я Эриксон, то кто все эти люди, для которых я – Скуле?
Он перебирал всевозможные варианты ответов на эти вопросы и у него складывался только один более-менее достоверный вариант, очевидно не противоречащий логике и здравому смыслу: он – учитель музыки Якоб Скуле, который сошёл с ума или страдает раздвоением личности, а инженер Витлав Эриксон и его жена Хельга – не более чем порождение больного разума учителя и его воспалённой фантазии.
Что ж, значит, нужно привыкать быть Якобом Скуле? Похоже, что так.
Вспомнив, он спустился с кровати, на четвереньках добрался до стула, взял футляр с флейтой и таким же образом вернулся назад. Открыл чехол, достал матово поблёскивающий лаком инструмент и долго созерцал его, поглаживая, лаская пальцами, изучая игровые отверстия, сочленения блоков, плотность материала и скользкую гладкость лака – почти совершая с флейтой соитие. Наконец, поднёс мундштук к губам и выдул робкую сиплую ноту. Этот звук, несмотря на его ожидаемость, так резко вторгся в тишину, что Эриксон (а он всё ещё внутренне сопротивлялся необходимости стать Якобом Скуле) вздрогнул. Потом он подул в мундштук уже сильней и уверенней и подивился долгому и чистому звуку, который издал инструмент.
Витлав Эриксон не имел к музыке никакого отношения, если не считать пары десятков сеансов конвульсивных телодвижений под ритмические перепады и всплески звуков, которые ему поневоле пришлось совершать в период ухаживания за Хельгой и которые он называл «пойти подёргаться», а Хельга величала танцем. На этом его музыкальное образование закончилось, так по сути и не начавшись. Эстрадные песенки он всегда пропускал мимо ушей, он в них не вслушивался и их не слышал – они были для него как шум улицы, как шорох листвы, как дальний гудок тепловоза – столь же неважны и неразличимы в общем гуле окружающего мира. Серьёзную музыку он слышал ещё менее и уж точно не стал бы слушать даже ради завоевания сердца будущей жены.
Но оказывается, звуки, которые издаёт музыкальный инструмент не в чьих-то там, а в твоих собственных руках – это нечто совершенно иное, не имеющее к прочим разновидностям звуков никакого отношения. Он понял это как только закрыл пальцами наугад несколько отверстий, а потом стал по очереди, одно за другим, открывать их, взволнованно питая флейту своим дыханием. Родившаяся под его пальцами и из его духа череда томительно меланхоличных звуков потрясла Эриксона до глубин его инженерской души. Он вдруг почувствовал себя богом, вдыхающим жизнь в кусок дерева, как некогда он вдохнул её в бездушную глину, из которой создан был человек со всеми его мечтами, грехами, надеждами и изменами собственным надеждам.
И тогда, переведя дух, он принялся играть, наугад закрывая и открывая отверстия, вдувая воздух в мундштук то с большим, то с меньшим усилием, то заставляя дыхание порождать густые, долгие и плотные волны, то – частые, слабые и короткие, то словно говоря в начале каждой ноты «ту», отделяя её от следующей, а то сглаживая переход между ними, делая его прозрачным и неразличимым. Он знал, что совершенно не умеет играть на флейте, но музыка, которой он сейчас давал жизнь, казалась ему великолепной. Это был один из дней творения…
В дверь постучали.
Тихонько выругавшись, он отложил инструмент и встал с кровати, напрочь забыв, что мозг его сотрясён и требует постельного режима. Однако ничего не случилось, если не считать минутного лёгкого головокружения, которого он даже не успел как следует испугаться.
Открыв дверь с ожиданием новых неприятностей, он увидел подрагивающую голову мадам Бернике. В её суровом взгляде, когда она узрела Эриксона, прочитался испуг – даже ужас, – а глаза, кажется, полезли из орбит. Подобный прилив эмоций настолько не соответствовал образу чопорной, строгой и холодной дамы, сложившемуся у Эриксона, что ему в эту минуту самому стало страшно.
– Бог ты мой! – произнесла она. – Что с вами случилось?
До него дошло, что на лбу у него, должно быть, вырос громадный, как у носорога, рог, или расплылся чудовищный кровоподтёк после удара кулака-кувалды Циклопа, который едва не проломил ему череп.
– Ничего, – ответил Эриксон, пытаясь улыбнуться. – Ничего, мадам Бернике. А вы, надо полагать, за деньгами?
– Да, – отвечала она, возвращая взгляду высокомерную льдистость.
– Сколько я вам должен?
– Странный вопрос, – дёрнула она подбордком и повернулась в полупрофиль, глядя на Эриксона искоса, как в прошлый раз. Наверное, такое движение свидетельствовало у мадам Бернике о крайнем её удивлении.
– Простите, я просто немного не в себе, кое-чего совершенно не помню, – пробормотал Эриксон. – Так сколько?
– Девятьсот крон, господин Скуле, – изрекла она строгим и возвышенным тоном на грани срыва. – Вы должны мне девятьсот крон за сентябрь.
– Хорошо, – кивнул он, отправляя руку во внутренний карман пиджака, где у него всегда лежал бумажник.
Вот только пиджак-то был не его, а учителя музыки Якоба Скуле, да и то не выходной, а домашний в который его переодела, по её собственному признанию, консьержка фру Винардсон.
– Что? – сурово вопросила госпожа Бернике, заметив, должно быть, растерянное выражение его лица.
«Интересно, – думал он между тем. – Интересно, если бы прачка обнаружила в кармане бумажник, она принесла бы его? Да конечно, наверняка принесла бы, куда ей деваться, ведь все пути розыска вели бы к ней. А если консьержка вытрясла карманы, прежде чем отдать пиджак прачке? Наверняка ведь вытрясла. Вряд ли у неё хватило бы наглости и глупости присвоить чужой кошелёк да ещё и наводить потом подозрения на себя – там, на лестнице. Наверное, она выложила бумажник, а сказать об этом просто забыла, когда говорила про окровавленные вещи Эриксона-Скуле. Значит, нужно пойти и поискать в комнатах».