"Угрино и Инграбания" и другие ранние тексты
Шрифт:
«Изменения сердца в процессе умирания сравнимы с теми изменениями, которым подвергается живое сердце, когда разгоняет кровь по сосудам, - и даже чуть менее значительны. В этом легко убедиться, наблюдая за забоем свиней в Тоскане, где принято прокалывать свинье сердце особым инструментом, именуемым бочковой штопор, так как вообще он предназначен для извлечения вина из бочек. Итак, свинью переворачивают на спину, предварительно крепко связав, и прокалывают ей правый бок вместе с сердцем таким штопором, вводя его под прямым углом; и если штопор прошел через сердце, когда оно было расширено, сердце сокращается, разгоняя кровь, и тянет рану вместе с острием штопора вверх; и насколько внутри оно поднимает это острие, настолько же снаружи рукоятка штопора опускается; а потом, когда сердце опять расширяется и гонит свою рану вниз, находящаяся снаружи часть штопора совершает движение, противоположное по направленности движению его внутренней части, которая движется вместе с сердцем; и все это повторяется много раз, так что когда жизнь свиньи заканчивается, внешняя часть штопора замирает посередине - между двумя крайними точками, отмечающими последние противонаправленные движения сердца, когда оно еще жило. Когда же сердце полностью остывает, оно еще чуть-чуть стягивается и сокращается соответственно пространству, которое прежде в нем занимало тепло, - потому что теплота, входя в тело или выходя из него, всегда это тело увеличивает или уменьшает; и такое я наблюдал много раз, и следил за такими замерами, и такой инструмент оставался в сердце, пока животному не вспарывали брюхо».
Сон
Когда эти наблюдения Леонардо через глаза проникли в меня с бессмысленной целью - подвергнуть пытке, только чтобы измерить мою отстраненность ото всего, что связано с культом и магией, чтобы потрясти меня настолько глубоко, насколько я вообще способен испытать потрясение, - мною овладело состояние бессилия и усталости. Я нетвердо держался на ногах, потерял представление о почве и о нагрузках, ради правильного распределения которых как раз и возводятся стены и своды, колонны и плоскость пола, расположенная вровень с землей. Голова моя перестала снабжаться кровью, которая теперь вся, как казалось, изливалась в желудок. Глаза через слипшиеся ресницы различали только свечение. Руки вели меня, ощупывая предметы. Это они помогли найти просторное кресло. Я в него рухнул, безвольным сделалось тело, а жесты терялись в вялости мышц, притворявшихся, будто они уже почти разложились. И к новому бытию их вернул только приснившийся мне сон.
Я видел во сне, будто мне присвоили имя. То было имя чужака. Но имя чужака стало моим именем, и имя это бодрствовало между кирпичными стенами Вавилона, вокруг Этеменанки: оттиснутое на кирпичах клинописными знаками. Я теперь носил гордое имя великого Гильгамеша. У меня не было никаких заслуг, достойных такого имени: я не возводил стены гордого Урука, не изобрел способ покрывать рельефными изображениями кирпичные поверхности... Я получил это имя только ради боли, которую претерпел Гильгамеш, ради величайшей боли, какую когда-либо претерпевал человек, ради глубочайших страданий, с тех пор не превзойденных; я получил это имя ради друга Гильгамеша - Энкиду. Ради Энкиду, который пришел от богов и никогда не обрабатывал землю; который жил на полях со зверьми, а потом, потеряв невинность из-за женщины, стал моим другом: другом, которого я любил, ради которого оскорбил саму богиню любви, тем Энкиду, без которого не бывает ни горя, ни радости... Энкиду же шагал рядом со мной, и я знал его. Я называл его по имени, и он откликался. И он присутствовал в моей памяти каждодневно, и я знал прошлое, и разные моменты времени соединялись друг с другом, как жемчужины в ожерелье. И вот, когда мы шагали рядом, начало смеркаться. И сказал мой друг, которого я знал и любил, благодаря которому только и возникали горе и радость:
– Смеркается, мой Гильгамеш. Мы устали, нам нужно поспать.
Он тотчас лег и превратился в древесный ствол, стал шершавой древесиной, лишенной листьев. И я испугался так, что сердце мое расширилось, а дыхание застряло в горле. Но спасительная усталость принудила меня упасть на землю и заснуть рядом с этим стволом. Когда же наутро солнце поднялось над горизонтом, я привстал и обратился к древесному стволу:
– Энкиду, друг мой, солнце уже взошло над песками; Энкиду, друг мой, пора тебе подниматься.
Ствол тотчас застонал, задрожал. И - преобразился. На земле теперь лежал Энкиду, мой друг, протирая себе глаза... Так оно и продолжалось, год за годом. И каждое утро и каждый вечер сердце мое коченело от страха, имени для которого я не знал. И каждый вечер и каждое утро я видел превращение. Радость моя была велика, и страх был велик. Но однажды страх превзошел все радости, вместе взятые. Однажды, когда я проснулся на песке, древесного ствола рядом со мной не было. Дерева не было, и не было Энкиду, моего друга: мой друг Энкиду исчез. Я вскочил и стал звать его через всю пустыню:
– Энкиду, Энкиду, мой друг, мой Единственный, Энкиду, Энкиду, которого я люблю, который возвел над моим телом свод м'yки, Энкиду; ты, что прекраснее, чем прекрасный Урук, нежнее дочери Ану - Иштар, богини совокупления; ты, бросивший ей в лицо корень небесного быка, - Энкиду, мой друг, я не нахожу тебя!
Но ответа не было. Я плакал и звал, я звал и падал без сил, я пробежал всю пустыню до границы владений Солнца. Только ближе к вечеру я нашел тот кусок дерева, ближе к вечеру нашел деревяшку, прятавшую в себе Единственного. И я закричал:
– Энкиду, Энкиду!
Но превращения не произошло. Я крикнул снова:
– Энкиду, Энкиду!
Но превращения не произошло. Я крикнул еще раз:
– Энкиду, Энкиду!
И упал, обняв кусок дерева, но превращения не произошло. Энкиду был мертв. Я тогда стал рвать на себе волосы, сыпать в глаза песок. И кулаками ударял себя по зубам, и выбил их все, и деснами стиснул язык, чтобы издать крик, какого не было никогда, и позвал так громко, как только мог:
– Энкиду, Энкиду!
Тут я услышал, как древесный ствол захрипел. Он хрипел и стонал, он дрожал; но превращения не происходило. Ни единого слова, ни знака, только хрип... Тут я заплакал сильнее, чем прежде:
– Он жив, он жив, но я его не узнаю. Он говорит, но я его не понимаю. С ним происходит превращение - но я не знаю, где, и не знаю, какое обличье он примет. Стерлась моя память. Я не знаю, приближаюсь ли к нему, или уже его потерял. Энкиду, Энкиду потерян для меня, Энкиду возвел надо мной свод м'yки, Энкиду мертв.
Однако кульминация боли запечатлена на глиняных табличках. Там значится:
«Как не впасть моим щекам, голове не поникнуть,
Не быть сердцу печальным, лицу не увянуть,
Тоске в утробу мою не проникнуть,
Идущему дальним путем мне не быть подобным,
Жаре и стуже не спалить чело мне,
Не искать мне марева, не бежать по степи?
Младший мой брат, гонитель онагров горных, пантер пустыни,
Энкиду, младший мой брат, гонитель онагров горных, пантер пустыни,
С кем мы всё побеждали, поднимались в горы,
Схвативши вместе, быка убили,
Погубили Хумбабу, что жил в лесу кедр'oвом,
На перевалах горных львов убивали,
Друг мой, которого так любил я,
С которым мы все труды делили,
Энкиду, друг мой, которого так любил я,
С которым мы все труды делили, -
Его постигла судьба человека!
Дни и ночи над ним я плакал,
Не предавая его могиле, -
Не встанет ли друг мой в ответ на мой голос?
Шесть дней миновало, семь ночей миновало,