Украденная душа
Шрифт:
Перейдя мост, я отделяюсь от остальных пешеходов и сворачиваю к монастырю. Мне кажется, что все, кто идет по мосту и кто перешел мост, останавливаются и глядят мне вслед. Все-таки теперь богомольцев маловато. Проезжая дорога поросла зеленой травкой, похожей на тонкие ножи клинками вверх. Кажется, что она прокалывает подошвы.
Расположен монастырь очень красиво и напоминает старую крепость. Белая каменная стена высотой не меньше восьми метров, да еще глубокий, ныне обезводевший ров перед нею, а уже за стеной — тоже высокое здание с зарешеченными по нижнему, что над стеной, этажу окнами, и еще этаж, с окнами уже без решеток. В окнах пусто. Некоторые из них открыты, там развеваются от ветра белые занавески. Но лиц не видно. То ли монахини где-то внутри, то ли они не глядят в «мир».
Я поднимаюсь на гору, к монастырскому входу, окованному железом, и мне становится виден двор: он расположен ниже входных ворот, на горной террасе, по которой бегут во все стороны выложенные белым камнем дорожки. Дорожкам этим, наверное, больше трехсот лет, камни в них побелели от времени и воды и похожи на выложенные рядами человеческие черепа.
За зданием, в котором находятся «покои», то есть кельи монахинь и матери игуменьи, виднеется монастырская церковь. А еще дальше, в гору, — службы. Среди служб приметен винный заводик и погреба, — монастырское вино славится в городе, я его пробовал. Сестры во Христе не увлекаются новомодными выдумками с искусственным сбраживанием сусла, у них вино выдержанное. Его с удовольствием берут в рестораны, и на базаре у монастыря есть свой ларек, — торгует в нем старик в подряснике, нанятый для этого напрокат в соседнем мужском монастыре. Старик не удостоен чина ангельского, он просто послушник, но сестры ему доверяют. Тем более, что самим им не пристало торговать плодами земными, а нанимать человека со стороны, наверное, опасно.
Я подхожу к окованным медью воротам и рассматриваю маленький образок богоматери с младенцем, врезанный в дубовый верхний косяк, круглое медное кольцо, висящее над медной же пластиной, вделанной в дверь. Ударом этого кольца о пластину посетители извещают о своем появлении. На уровне моего лица в двери проделано оконце, закрытое с той стороны дубовой доской, скользящей в пазах. Оконце это, в которое не пролезть и кошке, все-таки зарешечено. Это уж, наверное, от соблазна. Тут я примечаю в боковом косяке белую, пластмассовую кнопку электрического звонка — техника пришла и сюда! — но из любопытства трижды ударяю тяжелым кольцом по медному билу.
Должно быть, этот способ извещения давно не практикуется, так как окошечко в двери распахивается слишком поспешно, да и лицо привратницы, выглядывающее из-под черного клобука, как галка из гнезда, слишком испуганно. Привратнице лет под шестьдесят, лицо ее иссечено морщинами и вдоль и поперек, будто дожди и ветры прорубили в нем борозды, как на камне.
Она молчит и чего-то ждет, вглядываясь в меня испуганными, но колючими глазами. Я догадываюсь: надеется услышать уставное приветствие, указывающее, что пришел верующий. Я тоже молчу.
Тогда привратница бормочет про себя, одними губами: «Во имя отца, и сына, и святого духа! — Сама же отвечает: — Аминь!» — и только тогда спрашивает:
— Пан до матери игуменьи?
Я киваю. Как-то странно и неловко разговаривать с человеком через решетку. Видишь, собственно, отдельно один глаз, шевельнешься — другой, посмотришь ниже — увидишь черные, словно закопченные на огне, губы.
— Пан есть корреспондент? — продолжает свой допрос привратница, и теперь я слышу в голосе любопытство, а в глазах вижу первый проблеск интереса.
Я коротко отвечаю.
— Пан из Москвы?
Я снова киваю. Привратница опять бормочет что-то уставное, затем окошечко захлопывается, долго и нудно гремит ключ в замке, и калитка в воротах, наконец, открывается. Монахиня ударяет ею сразу за моей спиной, бормоча молитву, чтобы мирской соблазн не проник вслед за мной. С треском и звоном поворачивается ключ. Скосив глаза, я вижу его круглую головку: ключ весит не меньше килограмма.
— Прошу пана! — произносит монахиня, обгоняя меня, и идет впереди, опустив голову.
Меня распирает любопытство, и, хотя мне несколько неловко, все равно я веду себя как соглядатай во вражеском стане. Бросив взгляд вокруг, я понимаю, почему все окна «покоев» были пусты. С горы спускается большая процессия монахинь. Все они в черном, над их плечами отливают золотом какие-то, как мне кажется, хоругви или кресты. Только приглядевшись внимательно, я различаю, что монахини несут тяпки, и понимаю: откапывали лозы на монастырском винограднике, прикопанные на зиму землей. Виноградник у монастыря раскинулся на трехстах гектарах, — в такую горячую пору монахиням, пожалуй, не до молитв.
Привратница замечает, что я отстал и глазею на процессию работяг, и окликает меня требовательным:
— Пшепрашам пана!
А монахини идут совсем как солдаты. Даже строй у них солдатский, — воины во Христе! Они разбиты как бы на взводы. Во главе и замыкающими каждого взвода идут старухи. Самые молодые — а я вижу и совсем еще девчонок, по шестнадцати-семнадцати лет, — занимают в строю места в середине. «Для лучшего присмотра!» — догадываюсь я.
В это время привратница открывает двери обители и передает меня с рук на руки, как арестованного, другой монахине. Эта немного помоложе, лицо у нее белое, видно, она редко покидает покои. Новая провожатая произносит свое уставное обращение к господу и, уже не задавая вопросов, спешит впереди меня по длинному коридору, в котором пахнет рыбой и капустой. Я вспоминаю: сегодня среда, постный день.
Запах этой постной пищи преследует меня довольно долго. Мы идем мимо трапезной. Двери в трапезную открыты, столы застелены холщовыми скатертями, на них миски и железные подносы с темным хлебом, деревянными ложками. Полевые бригады идут обедать.
Провожатая сворачивает на лестницу, и мы поднимаемся на второй этаж. Тут углом сходятся коридоры, и в каждом коридоре двери — двери с иконами на косяках, и я догадываюсь, что это и есть кельи.
Проходя мимо полуоткрытой двери, заглядываю в нее. Две солдатские кровати, застеленные серыми суконными одеялами, комод, стол под клеенкой, два стула, несколько икон в «красном» углу, и ничего больше! И это обиталище женщин! Или тут живут только старухи?
Провожатая все ускоряет шаг, вот-вот побежит, и я вынужден поспевать за нею. Коридор застелен дерюжной дорожкой, монахиня идет точно по середине дорожки. Глядя на ее мелькающие из-под длинной рясы ноги в грубых нитяных чулках и чоботах, я замечаю, что дорожка истоптана только на самой середине, и невольно иду след в след за провожатой.
Поворачиваем еще в один коридор. По лучу света, пробивающемуся сквозь зарешеченное окно, понимаю: это южная сторона здания, а по тому, что дорожка здесь постелена шерстяная, чувствую: мы у цели.
В стене этого длинного коридора всего одна дверь, обитая черной кожей. По-видимому, за этой дверью находятся покои самой матери игуменьи. Провожатая останавливается перед дверью, стучит в косяк костяшками пальцев, затем смиренно складывает на сухой груди руки крестиком. Пальцы собраны для моленья, поэтому руки, выглядывающие из-под широких рукавов рясы, похожи на желтых птиц, выставивших клювы.
Дверь открывается бесшумно. Провожатая шепчет все те же уставные слова: «Во имя отца, и сына…» — из-за дверей доносится ответное: «Аминь!» — и провожатая отступает в сторону, пропуская меня. Передо мной все еще не мать игуменья, а новая служка, на этот раз молодая, с болезненно белым лицом затворницы, с высоким лбом, с черными, причудливо изогнутыми бровями, придающими монахине гордое выражение. Она тоже отступает на шаг в сторону и пропускает меня через прихожую к следующей приоткрытой двери.