Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Украденный роман
Шрифт:

Могут возразить, что это шокирующее различие вскормило немало моральных учений, фантазмов, душевных болезней, теорий, способов лечения. Мне также напомнят, что этой теме посвящены необъятная литература, и миллионы картин, и танго, и граффити в общественных туалетах, и грезы одиноких юнцов. Это лицемерные возражения. В литературе следовало бы принимать во внимание лишь те произведения, которые мы упрятали в закрытые фонды библиотек, в живописи — фрески из Дворца Наслаждений в Помпее, в скульптуре — фризы храма в Кхаджурахо. Я упрощаю? Конечно! Я хочу сказать, что лирическая или сентиментальная «упаковка» наслаждения преобладает — в очень большой степени! — над его действительным содержанием. Только ужас, вызываемый животной дикостью, благодаря его силе, соразмерен подрывной силе любви. О, я вовсе не утверждаю, что под знаком моей невинной ласточки соперничал с дьявольскими (уместно ли здесь это слово?) текстами, которые столь высоко ценятся просвещенными умами! Я на сей счет даже открыто проповедую скептицизм. Я с удовольствием издевался над той дешевой суетой, которой окружают тексты, слывущие «деструктивными», их толкователи. Однако я вынужден признать, что в мою душу постепенно закрадывалось сомнение, вопрос. В очаге должен пылать очень жаркий огонь, его тепло должно распространяться столь далеко и столь сильно, чтобы он волновал меня, утверждавшего, будто разделывался с подобными делами с развязной быстротой, которой больше обязан Фраго, чем Маркизу [9] . Никогда ничего не выигрываешь, отворачиваясь от скабрезных зрелищ. Кружится у тебя голова или нет, но надо подходить к краю пропасти. Так оформилось желание написать книгу, где я хотел выразить кое-какие удивлявшие меня очевидности, о которых я говорил, и заодно с ними восхищение, отвращение, некое смутное и тягостное любопытство.

9

Имеются в виду французский художник Жан Оноре Фрагонар и маркиз де Сад.

Могут ли восторги какого-нибудь неудачника в любви быть темой хорошей книги? Я в этом сомневался все то время, что писалась «Ласточка», кроме редких минут вдохновения, когда из-за неумения приспособить слова к тем ситуациям и чувствам, которые мне хотелось изобразить, я, кажется, умел вносить в мой текст ту смутную, трепетную, может быть, и не существующую память, какой я очень желал наделить Гийома. Случается, что поэтому меняется отношение между текстом и тем, что написано, о чем написано. «Радость писать» возникает в то мимолетное мгновение, когда кажется, будто сама жизнь начинает походить на текст.

Но мне было не под силу идеализировать мою тему сверх пределов разумного. Я рассказывал о любви сорокалетнего мужчины и молоденькой девушки — тема избитая. Я пытался извлечь из нее некоторые эффекты по контрасту — вполне традиционному — между благородным стилем и пошлым «сырьем» или между деликатным содержанием и грубой выразительностью стиля. Это испытанные приемы. Но подобные игры содержания и формы не столь увлекательны, они интересны только ремесленнику. Поэтому необходимо вернуться к теме: это восторг, который переживает благоразумный и сдержанный мужчина в тот день, когда он открывает легкость и крайности наслаждения. Прежде он удивлялся, что люди предаются этим обезьяньим ужимкам, но вдруг и сам отдается им с упоением, с весельем, с серьезностью. Главное здесь — веселье! Вот Гийом голый и хохочущий во все горло. Гийом, пьяный, в пустом доме, куда он привел Жюльену. Вот Гийом у тети Ольги на медвежьей шкуре перед жарко пылающим камином и Жюльена, «пылкая в любви, как Сара Бернар», — да, это цитата, и, вероятно, медвежья шкура и воспоминание о знаменитом фото навеяли эту сцену — но забавнее всего то, что в тот день, очень далекий в пространстве и во времени, нечто театральное, в стиле 1900 года и слегка китчевое, было действительно присуще любовному акту, который «автор» (так говорится) лишь приписал Гийому и Жюльене, но в его собственной памяти этот акт заслуживал тех декораций, в какие «автор» его поместил, и тех фраз, какими он его украсил.

Секюритарное отступление

Слову «секюритарный» всего десять лет, что очень мало, чтобы возвести его в достоинство неологизма. Это прилагательное (от s'ecurit'e — безопасность) принадлежит к жаргону журналистов и политиков, не более того, и изысканные перья его отвергают. Однако необходимость вынуждает меня его использовать. Оно содержит в себе богатые рифмы, трусоватые и реакционные дополнительные значения, которые вызывают у меня желание сделать это слово своим. Себя не обманешь.

С того мгновения, когда кража была окончательно констатирована — и я подчеркиваю банальность происшествия, — я почувствовал, что уязвим, как мишень, и, словно певец на сцене, оказался в скрещении световых лучей, в центре ненасытных вожделений. Исчезновение рукописи, которое все еще казалось мне фантастичным, не ввергло меня в состояние такого отупения, чтобы из памяти стерлась моя внезапная несостоятельность. Наоборот, оно лишь умножало проявления моей беспомощности. Не вырвут ли они у меня куртку, а у моей жены — сумку? Поэтому я, несмотря на жаркий июльский вечер, натянул куртку на себя. Вслед за полицейским я шел через аэровокзал, опустив правую руку в задний карман брюк, чтобы защитить последние банкноты, которые я зажимал в кулаке. Я озирался по сторонам и находил, что у пассажиров подозрительный вид. Тем более что я, поскольку уже стемнело, был вынужден идти, словно в тумане, в котором я сразу теряю уверенность, едва лишаюсь очков. Я избавляю вас от полутора часов, которые мы провели в так называемых «помещениях полиции», диктуя заявление, описывая драгоценности, составляя перечень моих опрометчивых поступков и глупостей и опротестовывая счета и карты, которые, как я убедился, обременяли наши жизни. Неторопливость, деловитость и добродушие полицейских не соответствовали тому представлению, которое по невежеству сложилось у меня об этом хорошо отлаженном механизме.

Поскольку наша машина оказалась пленницей подземной стоянки — ключи-то украли, — мы отправились взглянуть, цела ли она: она по-прежнему была на месте. Потом мы отыскали такси, которое согласилось доставить нас в Б. Я пристально всматривался в лицо шофера, который, в восторге от того, что ему перепала такая дальняя поездка, смотрел на нас с невиннейшей симпатией. На протяжении восьмидесяти километров я не спускал с него глаз, словно боясь, что и он меня обворует: что он мог у меня украсть? Ну, в некотором роде самый короткий путь. Но он скрупулезно исполнял мои указания. Когда мы подъехали к дому, было уже за полночь; пока заливались лаем собаки и в доме зажигали свет, я всматривался в непроглядную темень, уверенный, что наши ворюги опередили нас (у них был наш адрес и наши ключи) и что они уже здесь, притаились за лавровыми деревьями и живой изгородью, решив напасть на нас и отобрать мокрые купальники, матерчатые туфли и смятые иллюстрированные журналы, — все, к чему сводился наш убогий багаж. Может быть, они уже «нейтрализовали» нашу сторожиху? Может быть, они схватят нас и запрутся вместе с нами в доме? Возьмут в заложники? После этого можно было воображать себе любой фильм ужасов.

В последующие дни это наваждение стало еще острее. Казалось, что утром оно рассеивается. Запах кофе и собачьи игры успокаивали мои навязчивые страхи. Но тревога снова охватывала меня, едва наступало время прогулки или покупок. Уставшая или покорная судьбе, приходящая работница уходила домой все раньше и раньше. Разве мы могли оставлять без присмотра дом, бросая его на волю наводчиков, мелких воров, квартирных взломщиков? Заметив машину с номерами департамента Буш-дю-Рон, я провожал ее подозрительным взглядом, если только в ней не сидели женщины и маленькие дети, которых я не боялся. Воры, конечно, могли бы спереть бронзового крокодила, который служит мне пресс-папье, но не стоит ни гроша, оловянную посуду тети Сары, не говоря о еще не окантованных рисунках В., которые валялись — почему? — под бильярдом, или о нескольких украшениях, какие еще оставались у Сесили по той единственной причине, что в момент кражи они были у нее на запястьях, пальцах и шее. Все предметы, обладающие хотя бы малейшей ценностью, стали, как нам казалось, текучими, скользкими, словно мокрые куски мыла, которые, как ни старайся, все равно не удержишь. Все наши вещи — даже мои шариковые ручки «Bic», мои словари, мои перекидные общие тетради, мои часы «Гермес», которым уже четверть века, мой «строптивый» факс, мой сломанный ксерокс (из-за него все и случилось: рукопись не была скопирована) вполне могли не обнаружиться после нашего возвращения с прогулки, унесенные вихрем вселенского воровства, покорными жертвами которого мы отныне обречены быть.

Покорными ли? Не особенно: я взбунтовался.

За несколько дней я обзавелся дробовым пистолетом, охотничьим ружьем, резиновой дубинкой. Я попросил слесаря установить на наших окнах решетки, на решетках — висячие замки, а на дверях поставить засовы, именуемые безопасными. Безопасность! Хотя это слово до сих пор не произносилось, та боязливая озабоченность, что в нем заключена, пронизывала все. Меня вновь охватил тот неотвязный страх, который в течение нескольких дней отравлял мне жизнь двенадцать лет назад, после того как ограбили наш парижский дом. Сидя днем один в кино (Бог знает, какую тоску я ходил туда лечить), я, вместо того чтобы получать удовольствие от фильма, видел, как воры, крадучись, перелезают через решетчатую ограду сада, разбивают стекло, набивают чемоданы подсвечниками и шерстяными костюмами и убегают, оставив дверь распахнутой настежь. Я был вынужден покидать кинотеатр и поспешно ловить такси, умоляя шофера ехать быстрее, как если бы я знал, что у меня в доме тлеет пожар…

В одну августовскую, особенно ясную и тихую ночь я стал жертвой синдрома полнолуния, что вызывает хорошо известные губительные последствия в дортуарах коллежей, в общих спальнях казарм и в непостижимых сердцах убийц-потрошителей. Меня разбудила тишина, насыщенная еле уловимыми шорохами и приглушенными совиными криками. Моя собака спала на своем диване, хотя самое отдаленное мяуканье повергает ее в истерику. Я подошел к окну спальни и стал вглядываться в расплывчатый и белесый пейзаж; мелкая противомоскитная сетка делала его еще более зыбким. Мне казалось, будто на террасе, за клумбами, в тени под деревьями кто-то прячется. По мере того как я вглядывался пристальнее, я видел, как там возникают какие-то силуэты, нет, едва очерченные тени, я улавливал там какие-то движения, которые тотчас прекращались, чьи-то сдавленные покашливания. Там затаилась целая группа, терпеливая, тихо перешептывающаяся, и, несомненно, чьи-то глаза следили за мной, бесформенным, неподвижным пятном в окне, синеватым от лунного света торсом, в котором испуганно билось трусливое сердце, чей стук, как мне казалось, наполнял собой ночь.

Чем больше привыкали мои глаза к ровному и бледному свету, тем острее я чувствовал, что сад шевелится, дрожит от присутствия посторонних. Я спустился вниз и, почти голый, выскользнул из дома — в такие моменты в фильмах ужасов героиня заходит на кухню и берет нож для разделки мяса, — мимоходом скрипнув ставней и выругав спящую суку. На террасе я сел в плетеное кресло, в то самое, в котором, как мне казалось из спальни, неподвижно съежился человек, и какое-то время сидел в нем, сонный, все еще волнуясь, хотя и слегка успокоившись, и бред отступил потому, что я сам залез в пасть зверю.

Наше безрассудство продолжалось две или три недели. Я набивал карманы банкнотами, жена, чтобы выгулять суку, навешивала на себя все украшения, мы запирали дом так же тщательно, как жертва судебной ошибки приковывает себя наручниками к решеткам Дворца Правосудия. Как только я начинал меньше думать о понесенном ущербе, о моей оплошности, о том, как я смогу снова приступить к работе, раздавался телефонный звонок кого-нибудь из друзей — звонили и те, кого я надолго потерял из вида, — что вынуждало меня трижды на дню подробно рассказывать об ущербе, оплошности, о том, как трудно снова взяться за работу. Очень скоро сложился идеальный рассказ; в нем умело подавались неожиданности, употреблялись точные слова, содержались намеки, от которых мурашки пробегали по коже, в отдельных местах допускался смех. Пока я, жеманясь, словно плохой актеришка в предвоенном театре Одеон, повторял свой рассказ, я догадывался, что в соседней комнате жена невольно слушает меня, до крайности раздраженная моей хорошо отработанной тягомотиной. Что не мешало ей, если она случайно отвечала на звонок, предлагать собеседникам собственный рассказ, копию моего, пользуясь паузами, вздохами и шуточками моего изготовления.

Поделиться с друзьями: