ЖАНРЫ

Ульмская ночь (философия случая)
Шрифт:

Л.– И тогда в России установилась бы тоже диктатура, но генеральская и правая.

А.– На некоторое время, вероятно, в самом деле, установилась бы. Но уж во всяком случае эта диктатура не стремилась бы вызвать революцию во всем мире, никаких чужих стран не захватывала бы, не имела бы в них пятых колонн, не пользовалась бы нежным расположением столь многих просвещенных людей на западе. Эти просвещенные люди и помешали осуществлению идеи Черчилля. Кроме того, Ллойд Джордж признал, что отправка новых дивизий обошлась бы слишком дорого. Он сделал экономию, - одну из самых блестящих "экономии" в истории, если принять во внимание нынешний военный бюджет демократий. То же самое продолжалось и после второй войны. Демократии тотчас разоружились, положившись на честное слово, на дружбу, на миролюбие Сталина. Они не помешали захвату Польши, Чехословакии, Румынии, Болгарии, Китая. Все это была сплошная Чемберленовщина, - только уже после опыта Чемберлена, над которым издеваются тринадцать лет люди, сделавшие то же самое, что он. Все это известно. Однако такую же сплошную ошибку, подтвержденную его гибелью, представляли собой дела Гитлера. С несколько меньшей уверенностью то же можно сказать о Сталине. Если б он в 1939 г. стал на сторону демократий, войны, вероятно, не было бы. И уж во всяком случае он воевал бы в союзе с французской и польской армиями, и немецкие войска не дошли бы, надо думать, до Волги и до Кавказа, не разорили бы половину Европейской России. Говорю об этом лишь кратко, но было бы нетрудно показать, что диктаторы в общем оказались не умнее демократий. Будем исходить следовательно не из ошибок демократических правительств.

Л.– Из чего же? Вы не придаете решающего значения их ошибкам, вы не согласны с критикой, исходящей из четырех перечисленных вами "esprits". Что же вы вменяете в вину демократии?

А.– Я ничего не вменяю ей в вину. Но я констатирую, что она пришла в противоречие сама с собой. Пользуясь языком старых философов, я скажу, что в демократии есть "субстанция" и "акциденция". Демократия это, с одной стороны, свобода во всех ее видах: свобода совести, свобода мысли, свобода слова, уважение к правам человека. С другой стороны, это народное волеизъявление, - скажем упрощенно: всеобщее избирательное право. Это два кита, на которых демократия стоит издавна. В течение очень долгого времени считалось, что они неразрывно между собой связаны: где нет одного, там нет и другого. Здесь тоже молчаливо - или не молчаливо - признавалось существование "предустановленной гармонии": где есть выборное начало, разумеется, правильно и честно осуществляемое, там есть и свобода. Правда, уже в 19-ом веке были кое-какие печальные отклонения, - например, плебисциты, утвердившие власть обоих Наполеонов. Теоретики и поклонники демократии либо старались их замалчивать, либо, чаще, утверждали, что в этих плебисцитах выборное начало осуществлялось именно неправильно и нечестно. Теперь этот вид "предустановленной гармонии" оказался совершенно несостоятельным: киты не были родными братьями, один даже не без успеха пытался съесть другого.

Л.– Что, если б вы, вместо метафор, обратились к фактам?

А.– Первым зловещим фактом или, точнее, первым зловещим предзнаменованием были выборы в Российское Учредительное Собрание, происходившие в 1917 году в условиях полной свободы, на основе самого демократического в истории избирательного закона...

Л.– Нахожу очень странным, что вы решаетесь ссылаться на факт, доказывающий нечто прямо противоположное вашему утверждению: на этих выборах две трети населения России высказались за свободный строй.

А.– Это, конечно, верно. Зловещим предзнаменованием может твердо считаться лишь то, что одна треть населения России высказалась против свободного строя. Лично я - впрочем без уверенности - сказал бы, что если б выборы, тоже в условиях полной свободы, происходили несколькими месяцами позднее, то, по всей вероятности, большинство получили бы коммунисты: люди, жившие тогда, как я, в Петербурге, быть может, согласятся со мной, что жажда немедленного мира в народе преобладала над всеми другими чувствами. Немедленный мир обещали одни большевики. На этом, хоть и не только на этом (об ошибках не стоит тут говорить), мы нашу трагическую партию против большевиков и проиграли. Все же не буду настаивать: выборы в Российское Учредительное Собрание были только предзнаменованием факта. Затем началась гражданская война, длившаяся с переменным успехом очень долго. Она кончилась победой большевиков. Скажу убежденно, она, со всеми ошибками их противников, спасла честь России. Вели ее, как вы знаете, и правые, и левые: были армии Деникина и Колчака, были также волжская армия и армия Архангельского правительства. На западе теперь все это очень охотно забывают, - забывают в особенности то, что только в двух странах, в России и в Испании, диктатуре было оказано долгое, упорное, героическое сопротивление. Гражданская война кончилась. Вопреки поговорке, победителей все же иногда судят. Но побежденных судят всегда, очень строго и обычно лицемерно. Вы верно помните настроение в западноевропейских странах после разгрома противников большевизма. Нас принимали снисходительно - и с оттенком пренебрежения. Некоторые этот оттенок скрывали, в особенности в отношении левых. Отдаю здесь должное французским, германским, английским социалистам (никак не австрийским и не итальянским). Все же тон был такой: да, по человечеству вас жаль, вина не столько ваша, сколько вашего народа, - он не культурен, он никогда свободы не знал, он ею не дорожит, он принял большевистский деспотизм, как принял Брестский мир; на западе, конечно, все это было бы совершенно невозможно. Кое-кто из нас отвечал, что "русский народ теперь болен". Менее вежливые иностранцы все прямо приписывали "азиатской дикости" России. Что ж, судьбе угодно было послать нам злорадное утешение. Деспотическая власть, правда более мягкая, установилась в Италии. Гордые итальянские социалисты и радикалы, лет за пятнадцать до того клявшиеся, что "никогда не пустят в Италию русского тирана", и действительно помешавшие приезду царя в их страну, без особенно кровавых боев подчинились власти Муссолини - и этим поставили других западноевропейских людей в затруднительное положение: Италию ведь никак нельзя было признать азиатской страной. Выход был скоро найден: вспомнили, что она страна земледельческая, экономически отсталая. Вандервельде горделиво начертил карту Европы: в странах первобытных сельско-хозяйственных орудий - диктатура; в странах промышленно развитых, передовых в техническом отношении - демократия. Очень была удобная точка зрения. Как на беду, еще через десять лет, диктатура, самая свирепая по действиям, самая идиотская по идеям, установилась в наиболее образованной, наиболее передовой в техническом отношении стране Европы: в Германии, - уж вы разберите, сколько немецких рабочих голосовало за Гитлера. Карту пришлось выбросить; а так как надо же было что-либо придумать, то в демократических странах, уже несколько менее горделиво, заговорили о "природной, исторической нелюбви немцев к свободе". "История" тут была сфабрикована столь же спешно, как карта Вандервельде. Началась вторая война, произошел захват Франции. Петэн получил в Национальном Собрании в Виши подавляющее большинство голосов. Это в самой умной, в самой свободолюбивой стране мира. Люди, выразившие маршалу доверие, позднее были ограничены в политических правах. Однако избраны они были свободным волеизъявлением народа и, скажем правду, они тогда выражали мнение не меньшинства, а большинства французов. В англосаксонской печати тотчас появились давно знакомые нам, несколько позабытые слова: французский народ теперь болен. Уж слишком часто, согласитесь, болеют народы. Хоть бы теперь несколько меньше говорили о "неуклонной линии политического прогресса".

Л.– Вы, очевидно, хотите вернуться к случаю, к скрещивающимся в истории миллиардам цепей причинности. Неуклонная линия политического прогресса именно в том и заключается, что цепи причинности у огромных групп людей действуют в одном направлении, - в том, по какому их толкают их интересы.

А.– В это надо внести две поправки. Люди руководятся интересами в много меньшей мере, чем страстями. Да и общие интересы их толкают далеко не всегда в одну сторону... У нас есть обидное слово "ренегат". Мы называем ренегатами людей вроде, скажем, Льва Тихомирова или Дорио. Но не будем скрывать от себя, в самой идее всемогущего общего избирательного права есть в какой-то затаенной доле призыв к ренегатству: каждые четыре года рядовому человеку предлагается изменить убеждения.

Л.– Если американский народ значительным большинством голосов в 1948 году высказывается за демократов, а в 1952 году за республиканцев, тут ни малейшего "ренегатства" нет: он беспристрастно расценивает дела и обещания тех и других.

А.– Вы выбрали, и то не совсем убедительно, наиболее легкий пример: в Соединенных Штатах разница между республиканцами и демократами не так уж велика и во всяком случае основного не касается. Между тем в Италии, в Германии народ, переходя от свободы к диктатуре Муссолини и Гитлера, отказался именно от основного. Напомню вам, что на последних германских выборах при свободном Веймарском строе, Гитлер получил огромное число голосов, и не может быть сомнения в том, что среди них было бесчисленное множество таких, которые прежде отдавались демократии. В пору исторических мистралей нам только и остается говорить, что "народ болен".

Л.– Да, да слышали, "чернь жадна к новому" - "plebs eupida rerum novarum". Только ничего в этих диктатурах не было нового и в пору Саллюстрия, а в наше время тем меньше. Во всяком случае я совершенно не понимаю, почему вы об этом говорите в ироническом тоне: едва ли нам теперь очень подходят "злорадные утешения". Какой вывод следует из сказанного вами?

А.– Вывод тот, что в двадцатом столетии homo sapiens провалился на слишком большом числе экзаменов. Каждый из нас, демократов, абсолютных или не абсолютных, восторженных или не восторженных, фанатических или не фанатических, должен для себя решить, что он в демократии считает субстанцией и что акциденцией (поскольку теперь ясно, что предустановленной гармонии нет). Говорю прямо: для меня субстанция - свобода, а акциденция народное волеизъявление. В некоторых монархических странах были неотменимые "основные законы". Мы должны ввести такие же - и формально в демократическое законодательство, и морально во все наше мышление: свобода выше всего, эту ценность нельзя принести в жертву ничему другому; никакое народное волеизъявление, никакой плебисцит, никакое голосование в парламенте ее отменить не в праве: есть вещи, которых "народ" у "человека" отнять не может.

Л.– Не будете же вы все-таки отрицать несомненный факт: где существует выборное начало, там торжествует часто свобода, - "illa quam saepe optasti, libertas", как говорил Катилина. А там, где его нет, там ее нет никогда.

А.– Это уже некоторая уступка со стороны абсолютного демократа. Но, если история пока подтверждает полностью вторую часть вашего утверждения, то первое представляется мне весьма сомнительным, - даже после того, как вы заменили слово "всегда" словом "часто". Не знаю, что было чаще в последнюю четверть века: народное волеизъявление со свободой или народное волеизъявление с рабством. Если взять западную Европу и северную Америку, преобладал первый случай. Если взять весь мир, то преобладал второй. Не только в теории, но на практике вполне возможен в будущем случай, когда цивилизованным людям придется произвести выбор между двумя китами демократии, между ее субстанцией и акциденцией: выбор не столь логически трудный, сколь психологически мучительный. Не знаю, как вы, а я повторяю этот выбор сделал: в этом случае я выберу не всеобщее избирательное право, не народное волеизъявление, - выберу со слабой, до сих пор исторически не оправданной надеждой, что в той или иной форме неизменная субстанция может существовать без нынешней акциденции.

Л.– Незачем удаляться в область чистой фантазии. И в настоящее время в цивилизованных странах есть коррективы к всеобщему избирательному праву. Почти везде существуют верхние палаты и исполнительная власть.

А.– Ваше замечание исходит из недоразумения. Верхние палаты, основанные на наследственном начале, конечно представляют собой нелепый пережиток прошлого, и незачем повторять почтенной давности общие места: странно давать человеку какие бы то ни было права потому, что его предок оказал стране важные услуги, или был очень богат, или пользовался милостями какой-либо королевы. Верхние палаты, названные так, должно быть, для утешения за то, что они имеют гораздо меньше власти, чем нижние, срезались при недавних исторических испытаниях еще блистательнее. Ценз? Какой же? Возрастной? Цезарь уже умер в том возрасте, в каком теперь кое-где люди получают право попасть в сенат. Образовательный? Карл Великий не умел писать. Имущественный? Да ведь им обладают именно самые тупые и ограниченные, эгоистичные люди из всех. Не очень хорош, как мы видели, оказался в 1940 году и корректив исполнительной власти. Не может быть поправкой к порокам выборного начала то, что так или иначе основано на нем же самом. К несчастью, профессия политика неизбежно превращается в какой-то вид спорта, со всеми присущими спорту недостатками, которые как нельзя лучше проявляются на разных съездах министров и на никому не нужных сессиях Объединенных Наций, где все сводится к состязаниям, к матчам, к раундам, к мелким уколам и личным обидам... Клемансо будто бы когда-то сказал: "Война слишком серьезное дело для того, чтобы его предоставить генералам". Не возникает ли у вас при чтении отчетов обо всех этих ораторских турнирах желание сказать: "Политика слишком серьезное дело для того, чтобы его предоставить профессиональным политикам, - по крайней мере им одним"? Быть может, им, в пору их спортивных упражнений, не мешало бы иногда напомнить о некоторых более глубоких, "вечных истинах", о том, что эти господа играют с огнем, что от их упражнений зависит жизнь сотен миллионов людей, жизнь каждого из нас? За первую половину двадцатого столетия профессиональные политики дали человечеству две мировые войны и десятки революций с более чем вероятной перспективой новых революций и войн. Непрофессиональные политики, вероятно, добились бы не худшего результата.

Л.– Разве только по той причине, что худшего быть не может. Впрочем, может быть и еще худший. Дюбуа-Реймон рисовал образ "последнего человека, пекущего последнюю картофелину на последнем куске угля". Во время Дюбуа-Реймона для столь веселых предсказаний никакого основания не было. Можно, правда, теперь утешаться тем, что последняя картофелина будет печься не на угле, а при помощи атомной энергии.

А.– Всего сто лет тому назад, в пору Крымской войны, Бокль писал: "Очень характерно для нынешнего состояния общества то, что беспримерный по длине период мира был, в отличие от прежних мирных периодов, нарушен ссорой не между цивилизованными странами, а столкновением между нецивилизованной Россией и еще менее цивилизованной Турцией"(244). Русские передовые люди того времени на Бокля не обиделись. К тому же они привыкли к не очень уважительному отношению к ним их западных единомышленников или полуединомышленников. Кажется, Герцен вызвал удивление у русской эмиграции шестидесятых годов тем, что не пожелал в 1865 г. участвовать в женевском Конгрессе мира и свободы - именно чувствуя недостаток уважения к русским. "Он требовал не терпимости, не снисхождения, а признания полного равенства", - говорил об этом Г. Н. Вырубов в своих "Революционных воспоминаниях". Конечно, Россия времени Николая I была менее цивилизованной страной, чем Англия. Но мысль Бокля, после двух мировых войн двадцатого века с участием всех цивилизованных стран, может вызвать лишь горькую усмешку. Да она собственно была не очень добросовестна и в то время, когда Бокль ее высказывал: как ни как, Франция и Англия принимали некоторое участие и в Крымской войне, и даже в ее устройстве. Кажется, Боклю было самому неловко это писать, и он поспешил смягчить свою мысль: "Дурные нравы не более распространены в России, чем во Франции или в Англии, и несомненно то, что русские более покорны учению церкви, чем их цивилизованные противники. Поэтому ясно, что Россия страна воинственная не потому, что ее население безнравственно, а потому, что оно необразованно (inintellectual). Беда в голове, а не в сердце"(245). Людям того времени было приятно приносить сердце в жертву голове. Но в 1914-ом и в 1939-ом затеявшая войну голова была уже немецкая, т. е. "цивилизованная". Это, разумеется, нисколько не мешало, не мешает и не будет мешать повторению глубокомысленных замечаний Бокля... Что ж, в видении Дюбуа Реймона ничего совершенно невозможного нет. Да и без всяких апокалиптических видений трезвый теоретик, "абсолютный" демократ, профессор Беккер считает возможным новый "темный век варварства" ("another dark age of barbarism")(246). Согласитесь, что хвастать нашим нынешним великим государственным деятелям нечем. Лично я всегда вполне ими доволен, если от них нет хоть большого вреда, - у меня тут давняя, прочная, принципиальная программа-минимум. Впрочем, отметьте ради беспристрастия, что у этих людей в ту пору, когда они находятся у власти, нет ни одной свободной минуты в настоящем смысле этих слов: они тонут, поистине тонут в кулуарных и международных интригах, в расстраивании чужих интриг(247), в болтовне, в приемах, в светской ерунде, в мелкой административной работе, - надо же по человечеству пожалеть и их. Вполне возможно, что некоторые из них по природе способны размышлять о делах серьезных. Но они использовать эту свою способность не могут просто по недостатку времени. Какие уж тут "размышления", когда завтра опаснейший запрос в парламенте.

Л.– Когда же это пошли "наши нынешние великие государственные деятели"? Или прежде было иначе?

А.– По общему правилу всегда было то же самое. Вы ставите правильный вопрос. Кто в самом деле великие государственные деятели в истории (говорю тут, разумеется, не только о демократиях)? Мы все знаем, что Рембрандт был великий художник, Лавуазье - великий ученый, Бетховен - великий музыкант, Эдисон - великий изобретатель, Шекспир - великий драматург, и т. д. Кто же подлинно великие люди в сфере государственной? Конечно, нельзя отрицать, что Ришелье, Кромвелю, Наполеону, Бисмарку были свойственны редкие достоинства: ум, энергия, знание людей, а некоторым из них и специальные качества вроде военного таланта, если таковой вообще существует (что отрицал не только Толстой, но собственно и маршал Фош, да отчасти и сам Наполеон). Однако, каков же был результат их государственной деятельности? Либо этот результат оказывался гибельным и для их стран, и для них самих: так было с самым гениальным из всех, с Наполеоном. Либо их актив слагался из статей, весьма сомнительных по существу и столь ограниченных во времени и в пространстве, что он теперь вызывает невольную улыбку, как "1'abaissement de la maison d'Autriche" (унижение австрийской династии), о котором столько писали восторженные хвалители Ришелье. От их дела через десять, двадцать, пятьдесят лет ровно ничего не оставалось. Говорю это не касаясь их пороков, их коварства, их преступлений. То же самое мы видим и на несколько более низком, хотя тоже высоком уровне, - когда дело идет, скажем, не о "гениальных", а просто о "больших" государственных деятелях, вроде Дизраэли. Что от него осталось? Псевдоним "императрицы Индии", поднесенный им Виктории? Англичане из Индии ушли или их оттуда высадили. "Достижения" Берлинского конгресса? От них ровно ничего не уцелело еще при его жизни, и роль этого конгресса в истории оказалась весьма злополучной. Или эти великие люди в своих речах и воспоминаниях бросали миру ценные мысли, давали в них квинтэссенцию своей мудрости? Нет, этого тоже почти никогда не было. Уж если кто придумывал те принципы, мысли, которыми они пользовались, то это "теоретики", государственной деятельностью не занимавшиеся или занимавшиеся ею на третьестепенных постах, Аристотели, Гоббсы, Маккиавелли. Во имя чего же, во имя какого практического результата, проливались гениальными или просто выдающимися людьми потоки крови? Ту же Индию "дали" Англии Клайвы, Гастингсы, Велльслеи, а старались дать Франции Дюплексы, Ла Бурдоннэ, Лалли-Толлендали. Они иногда кончали плохо: Клайв должен был покончить с собой, Лалли-Толлендаля казнили. Но "слава" осталась: их именами называются улицы городов, кое-где красуются их памятники. Чуть не вся внешняя политика Англии в течение почти двух столетий строилась на "защите путей в Индию". Из-за этого происходили войны, на это тратились неисчислимые суммы, об этом написаны тысячи страниц. Теперь, когда Индия больше англичанам не принадлежит (и отпала без помощи внешнего врага), все это представляется глупой шуткой. То же самое можно сказать о пятидесяти победах Наполеона. Очень прочно стоит в Париже Вандомская колонна, несмотря на Ватерлоо и границы 1815 года. Что же все это доказывает, кроме человеческой глупости?

Поделиться с друзьями: