Улыбка фортуны
Шрифт:
Может быть, мое радостное возбуждение (началось!) в день объявления войны 22 июня было вызвано реализацией предчувствия: «А все-таки я был прав!», но, скорее всего, причина заключалась в другом.
Я не был «нормальным советским школьником». В те годы многие взрослые могли быть недовольны советской властью: свежи были в памяти дореволюционные «мирные» времена, перед лазами стояли недавно перенесенный голод, «красный террор» и прочие «прелести» нового времени, но от подрастающего поколения теневые стороны советского режима тщательно скрывались.
Руководствуясь популярной в те времена поговоркой «ребенок — зеркало семьи», родители изо всех сил старались привить детям то, что спускалось по каналам (школа, комсомол, пионерия, пресса) «сверху», именовалось «чертами советского человека» и представляло собой безрассудную веру в справедливость действий партии и правительства, беззаветное обожание «отца народов» и готовность во имя первого и второго жертвовать собой и другими, включая самых близких (пример Павлика Морозова). Донос считался благодетелью, поэтому даже в школе процветало ябедничество, и я замкнулся в себе, предпочитая играть в одиночестве.
Читатель вправе задать вопрос, почему я не попал под общее влияние. У меня на это два ответа. Во-первых, я почти лишен чувства стадности, потребности подражать. Во время войны, например, я оказался единственным некурящим солдатом на весь батальон. Во-вторых, отец сумел привить мне наряду с уважением к любой отдельной личности презрение к толпе, когда каждый, часто теряя здравый смысл, несется по течению.
Однажды я, повинуясь инстинкту стадности, заразившему мальчишек нашего двора, захотел пойти на митинг, который состоялся по какому-то случаю на нашей улице. Отец предложил:
— А, знаешь, я ведь на них ни разу не был. (Слукавил, конечно). Если хочешь, я пойду с тобой.
Чтобы я лучше видел ораторов и все, что могло быть интересным, отец посадил меня к себе на плечи.
Ораторы в те времена, да еще в провинции, риторикой не блистали. Плебейские обороты речи, вроде «чего хочут хозяева», были даже модны. Грешили ораторы и против самой элементарной логики. Отец со свойственным ему сарказмом очень ловко выуживал противоречия в их речах и комментировал выражения, которые вызывали аплодисменты, а порой, и ликование толпы. Я тоже ликовал. Но ликовал не адекватно толпе, а ей наперекор. Мои чувства могли быть выражены словами примерно так: «Чему радуетесь? Ведь сказана-то глупость! Если бы вы были такими же наблюдательными, как папа, вы бы только посмеивались». Меня распирало от гордости за отца, который, может быть, единственный в толпе, не поддался массовому гипнозу.
После митинга отец объяснил в доступных для меня выражениях, что такое массовый гипноз. Может быть, этот эпизод и обусловил впоследствии мой индивидуализм и повлиял на зарождение интереса к гипнозу, а позже и к другим явлениям человеческой психики, получившим название парапсихологии.
Бумажные солдатики
В детстве моей любимой игрой были бумажные солдатики. Лет в шесть или семь я получил от отца собственноручно сделанную им первую партию «французов» и «немцев». Он объяснил мне правила игры, которые он разработал вместе со своим братом в детстве. Сначала я играл с отцом, но потом все чаще стал обходиться один (взрослых людей не так просто вовлекать в детские игры). Я дал офицерам фамилии, имена, наделил каждого характером, способностями и внутренним миром. Солдат было много, они делались по трафарету и участвовали только в сражениях и парадах. Со временем, кроме французов, у меня появились и русские белогвардейцы. Это позволило вовлечь в игру соседских мальчишек, которые с удовольствием изготовляли «красных» противников. Теперь у меня был офицерский полк и эмоциональная связь с каждым солдатиком. Поименован был каждый, и игра в солдатики-куклы получила более конкретное выражение — ведь я хорошо представлял быт и нравы дореволюционного офицерства.
А все-таки «первая любовь» оставляет самый глубокий след. Я до сих пор помню бумажные физиономии французских офицериков Бикета, Мутона… И симпатию к Франции сохранил по сей день. Может быть, эта симпатия проскальзывала где-то в разговорах, а, может, за нерусскую фамилию, но в школе меня прозвали французом. Как-то я попытался возразить, но мне с убийственной логикой ответили:
— А разве ты не похож на француза?
Я парировал:
— А ты что, бывал во Франции, знаешь, какие французы?
— Все равно ты не из нашего гнезда, — ответил оппонент, и в этом, видимо, был прав. — Ты не советский.
Из какого я гнезда
В раннем детстве мне больше всего уделяла внимания бабушка, мамина мама, Евлалия Николаевна Давыдова. Несмотря на пережитые революционные бури и при ее удивительно мягком характере в ней сохранилась традиция, переданная поколениями, — воспитывать детей верными слугами царю и отечеству. Она пела мне старые солдатские песни и рассказывала семейные предания о подвигах наших родственников в различных баталиях.
А рассказывать ей было что. Ее брат, Леонид Николаевич Быков, прославился в Японскую войну — был награжден георгиевским золотым оружием, а к концу Германской имел уже более двадцати орденов, но особенно бабушка гордилась родственниками своего мужа, Давыдова. Род Давыдовых происходил от татарского хана Давыда Минчака, прямого потомка Чингисхана и Батыя. Семейными узами Давыдовы были связаны с Ермоловым, Раевскими, Сумароковым, Потемкиным. Особым вниманием бабушка наделяла деда своего мужа Дениса Васильевича Давыдова — поэта, одного из организаторов партизанской войны в 1812 году, имя которого носил Ахтырский гусарский полк. По семейным традициям все Давыдовы после Дениса служили в этом полку. В 1914 году, когда младший сын моей бабушки Николай заявил, что, несмотря на свои 16 лет, уйдет воевать, она поехала к Великому князю Константину просить о досрочном зачислении дяди Коли в этот полк.
Вернулся в этот же полк и дедушка, вышедший из него в чине штабс-ротмистра на гражданскую службу, где дослужился до статского советника. Возвращаясь в полк, он, таким образом, снова съехал с генерала до скромного офицера. Там же в качестве полкового врача оказался и дядя Вадим. Когда весь мужской состав семьи ушел воевать, бабушка с мамой и тетей Марусей переехали в Одессу и поселились в монастыре, превращенном в военный госпиталь. На их кишиневском доме можно было бы повесить вывеску вроде тех, что в следующую войну вывешивались на дверях райкомов комсомола: «Все ушли на фронт».
Отец мой не мог похвастаться русским происхождением. Дед по отцу, Петр Генрихович, считал себя немцем, хотя в его жилах текла и французская кровь. Он закончил Александрийскую сельскохозяйственную академию и стал работать управляющим у мужа своей сестры, который имел в Сумской губернии большие сахарные заводы.
Бабушка Варвара Романовна по национальности была полька. Хотя дед последнее время с ней не жил, она, как и другая бабушка, гордилась родословной своего мужа, ссылаясь на баронский титул кого-то из предков. Но так как я общался с ней меньше, чем с маминой мамой, свою родословную со стороны отца я представляю довольно смутно. Бабушка Варя хорошо играла на пианино и давала частные уроки музыки, однако привить любовь к музыке мне она так и не сумела. Что сыграло в этом решающую роль — отсутствие музыкального слуха или пианино — я не знаю.
Отец хорошо знал языки. Немецкий и французский — с детства, английский выучил самостоятельно, но так, что даже думал на нем; итальянский, испанский и еще какие-то он знал хуже. Лет с пяти начали пичкать языками и меня. Отец — английским и немецким, бабушка Лаля — французским. Но проку было мало. Тогда, решив, что «нет пророка в своем отечестве», наняли учительницу. Я, негодуя, что вместо игр надо заниматься нудным делом, невзлюбил языки на всю жизнь, в чем теперь искренне раскаиваюсь.
После революции устроиться на работу в Одессе было довольно трудно. Отец работал то чернорабочим на соляных приисках, то секретарем сельсовета в какой-то полунемецкой деревушке под Одессой, то таможенным чиновником в порту. Наконец, он завербовался в Мурманск. Мы с мамой поехали вслед за папой, но у меня начались цинга и рахит. Пришлось вернуться в Одессу. Получив соответствующие медицинские советы, мы с мамой опять ездили в Мурманск, но уже летом, когда можно было выращивать у дома зеленый лук и салат. Мурманск мне вспоминается как малюсенький деревянный городок с оврагами посреди улиц и единственным каменным двухэтажным домом ТПО. Как это расшифровывалось, я и сейчас не знаю. Большое впечатление на меня произвел пойманный кит (смотреть на него собрался весь город) и праздник весны — гонки на оленях и спортивные состязания. У папы появилось много друзей-иностранцев, которые иногда дарили мне безделушки или красочные каталоги торговых фирм. В Мурманске папа приобрел специальность «ответственного исполнителя по обслуживанию иностранных пароходов» и на эту должность перевелся сначала в Мариуполь, а потом в Бердянск.