Умереть в Париже. Избранные произведения
Шрифт:
Подумайте: за эти десять с лишним лет мы и встречались-то считанное количество раз — по случаю несчастья с родителями или поминальных служб, да и то по большей части это были ритуальные собрания, на которых и поговорить как следует невозможно.
Конечно, Вы с малых лет отдалились от нас и воспитывались в доме дедушки с бабушкой, так что мы по-настоящему не чувствовали себя сестрой и братом, да и любви родительской Вы не знали, не понимали их жизни и веры и потому-то при каждом удобном случае так невпопад и сурово обличали их перед всеми.
В своём намерении порицать веру Вы, по сути, осуждали религиозную администрацию и связанную с ней часть общины, до которых настоящему верующему нет никакого дела, о самой же вере — о сущности человека, о кроющейся в его душе тоске по вечному Вы, слепец, не имели никакого понятия, и знаете, мне даже жаль Вас.
Поэтому, не вдаваясь в пространные рассуждения о жизни и убеждениях родителей, я хочу с женской точки зрения рассказать хотя бы об исповедании нашей матери, чтобы Вы призадумались об этом. Но как это сделать, с чего начать?
…Может быть, с того, как мама принесла в жертву богам правый глаз?..
Это было, когда старший брат Сэйити-сан ходил в шестой, а я в пятый класс начальной школы, поздней весной, когда Вы были ещё в третьем классе, а Цурудзо-сан — во втором, и уже были младшие — Кадзуо-сан, Горо-сан и Цунэо-сан, а Киёко-сан ещё только должна была родиться. Шёл восьмой год после того, как из-за своей веры родители были вынуждены спешно покинуть родные места и поселиться на окраине захолустного городишка, среди выстроившихся в тени старого замка публичных домов.
Вы, должно быть, знаете этот участок на месте засыпанного шлаком бывшего замкового рва? Мрачная, сырая улица на недавнем пустыре, где обитали одни бедняки. Отец же в надежде дать свет этому кварталу бараков, где жили нищета и унижение, поселился там и стал проповедовать учение. Но среди местных жителей почти никто не обратился к вере, нас презирали и, когда мы ежевечерне собирались на службу, в комнату швыряли комья конского помёта и камни.
Когда я или кто-то из братьев и сестёр отправлялись в школу, то перед тем, как выйти на широкую улицу, должны были миновать переулок, по обеим сторонам которого тянулись дома свиданий. В утренние часы женщины с густо набелёнными лицами и шеями в затрапезном виде сидели в окнах второго этажа и с издевательскими приветствиями: "Эй, дитя Небесного Дракона, чадо Коромысла!"[87]— постоянно бросали в нас бумажные комки и мандариновую кожуру.
Да и в школе одноклассники постоянно тыкали пальцем: гляди-ка, в соломенных сандалиях! Смотри, смотри — вошь в голове! Э, да у ней и бэнто[88]нет! — и никто не хотел сидеть с нами за одной партой. Но тяжелее всего — сейчас мне даже удивительно это сознавать — было презрение женщин со второго этажа.
Я ведь умела твердить про себя тексты священных песнопений Кагура: "Храни спокойствие — Бог всё видит" — и верила, что в один прекрасный день Господь явится предо мной и примет меня к себе как своё возлюбленное чадо, а потому могла спокойно сносить издёвки однокашников, но бывали дни, когда становилось невмочь терпеть упорное презрение, которое эти женщины денно и нощно питали к моим родителям и к Богу.
По другую сторону дороги, метрах в четырёх от нашего дома, который состоял из двух примыкавших друг к другу строений: храмового, площадью примерно в четырнадцать дзё[89]и жилого барака из двух комнат в шесть и три дзё — находились общественные бани. Женщины эти в любое время по пути в бани, прижимая к груди большие умывальные тазики и вихляя задами, не упускали случая заглянуть в ворота храма и насмешливо пропеть:
— Продай рисовое поле, бог Коромысла!
Когда же я случайно сталкивалась с ними в банях, они, к моему стыду, касались пальцами моих грудей и шептали с отвратительным смешком:
— А у дочери Небесного Дракона груди-то растут! — что ужасно мучило меня. А если я, купив в станционной лавчонке оставшийся от дневной торговли рис, несла его домой в бамбуковой корзинке, они, насильно развернув мой узелок, насмехались:
— Скажи своему папаше, что Бог, посылающий такую трапезу, — умора, да и только! — и плевали в мой бесценный рис… Ну почему они такие злые, думала я со слезами. Мне трудно тогда было понять, что, поскольку в нашем учении порицалась распущенность и родители не жалели усилий, отговаривая женщин от торговли собственным телом, они, конечно, не могли не навлечь на себя гнев этих женщин. Наивно считая, что над нами издеваются из-за нашей бедности, я, стиснув зубы, молча терпела всё это.
А мы были бедны настолько, что это не передать словами. Пока отец, не в силах собрать паству в городке А., отправлялся на проповеди в далёкие районы Сосю, Босю и Осю[90], мама с шестью детьми на руках содержала храм, почти не имея возможности делать приношение священной трапезы на алтарь, и вдвоём с жившей вместе с нами женой другого проповедника кое-как добывала средства к пропитанию "переработкой бумаги".
Вы, вероятно, не знаете, что такое "переработанная бумага"? Это плотная туалетная бумага ручной выделки. Процесс её изготовления — невообразимо пыльная и тяжёлая работа. Уж я-то знаю это, поскольку занималась ею сызмальства.
У старьёвщика закупаются обрывки бумаги, тщательно отделяются от тряпья и волос, рвутся на мелкие кусочки, размачиваются в воде и растираются в каменной ступе до кашеобразного состояния. Этап от сортировки бумаги до растирания её в ступе — самый вредный для здоровья. Размякшую в воде бумагу мы набивали в полотняный мешок и несли на речушку, что протекала на задворках, чтобы там, топча её ногами, промывать в проточной воде. При этом холодными зимними утрами ноги замерзали до полного бесчувствия. На это уходил целый день. Затем, добавив в полученную массу клей бумажного дерева, её держат в баке и по одному листу вручную отцеживают на специальном фильтре. Когда готова стопка из нескольких сот листов, её на сутки помещают под каменный гнёт, чтобы отжать воду. Затем листы по одному отделяют от стопки и, наклеив с помощью щётки на растяжную доску, сушат на солнце. В зависимости от погоды на это уходит один или два дня. Просушив, листы отдирают от доски и складывают вместе, потом режут на куски определённого размера большим тесаком и, наконец, относят в бумажную лавку. Даже при хорошей погоде весь процесс изготовления занимал у нас несколько дней.
Мои со старшим братом Сэйити обязанности состояли в том, чтобы отделять бумажный хлам от мусора, промывать растёртую массу в реке и отдирать листы от доски после их просушки. Приходя из школы, мы усердно помогали взрослым, с ног до головы покрываясь пылью. И внутри дома, и на сравнительно большом пустыре возле него всё было завалено бумажным хламом, так что от мусора и вони трудно было дышать. Входя каждый вечер в опрятно прибранный храм для совершения благодарственной службы, я чувствовала необыкновенную свежесть, словно очищалась душой и телом.
Относить изготовленную бумагу в лавку также было моим с Сэйити делом, но редко когда мы возвращались домой с парой йен. Нетрудно представить себе, как страдала мама от скудости нашего ежемесячного дохода.
Каждый день мы покупали в станционной лавчонке "Дом среди персиков" оставшийся от дневной торговли варёный рис, снова разваривали его, отчего риса становилось больше, и это было нашей повседневной пищей. Мне тогда чувство голода казалось вполне естественным состоянием, так что я и не замечала пустоты в желудке.