Уроки русской любви
Шрифт:
Миловзоров смотрел на нее и думал про себя: “Какая она хорошая, вся хорошая. С такой женщиной не страшно связать всю жизнь”. Оборотной стороной этой простой и естественной мысли являлась какая-то глухая ненависть к Квисту и Бликсу с их самодовольством, выдержкой и европейским эгоизмом. Собственно, положение Зои Егоровны являлось утонченным цивилизованным рабством, за которое не приходилось даже платить, как это делалось в доброе старое время настоящего откровенного рабства. Комиссионеры эксплуатировали ее самым бессовестным образом, кончая ее комиссионерским материнством. Даже протопопица удивлялась безответности мудреной немки. А Миловзоров думал о ней все время и у себя в банке и дома по ночам. Как-то, после одной из таких бессонных ночей, он дождался Зои Егоровны во время утренней прогулки и проговорил без всяких предисловий, виновато опустив глаза:
– Зоя Егоровна, выходите за меня замуж… Я вас очень… очень люблю… Право, мы прожили бы недурно.
Она страшно смутилась и посмотрела на него испуганными глазами, как на сумасшедшего.
– Я знаю, что вы даже не m-me Квист, Блике и К°, а просто конторщица. Когда пройдет ваша молодость, вас вышвырнут на улицу, как бросают негодную тряпку… О, я все знаю, я столько думал об этом!
Она схватила своих детей за руки, точно искала в них защиты, и ответила упавшим голосом:
– Если бы я встретила вас лет десять назад, когда была девушкой, тогда… А теперь…
– Я не требую сейчас ответа. Вы подумайте серьезно… Я уже решил про себя.
Он даже улыбнулся и так спокойно посмотрел на нее. В его карих добрых глазах действительно светилась решимость, та отчаянная славянская решимость, которая идет на все.
– Вы хорошая, хорошая, хорошая… – повторял он, продолжая улыбаться. – Вся хорошая! Я буду ждать…
Огни (1888)
АНТОН ЧЕХОВ (1860–1904)
Недалеко от кладбища мы нашли извозчика. Доехав до Большой улицы, где жила Кисочкина мать, мы отпустили извозчика и пошли по тротуару. Кисочка все время молчала, а я глядел на нее и злился на себя: “Что же ты не начинаешь? Пора!” В двадцати шагах от гостиницы, где я жил, Кисочка остановилась около фонаря и заплакала.
– Николай Анастасьич! – сказала она, плача, смеясь и глядя мне в лицо мокрыми, блестящими глазами. – Я вашего участия никогда не забуду… Какой вы хороший! И все вы такие молодцы! Честные, великодушные, сердечные, умные… Ах, как это хорошо!
Она видела во мне интеллигентного и передового во всех отношениях человека, и на ее мокром, смеющемся лице, рядом с умилением и восторгом, которые возбуждала в ней моя особа, была написана скорбь, что она редко видит таких людей и что Бог не дал ей счастья быть женою одного из них. Она бормотала: “Ах, как это хорошо!” Детская радость на лице, слезы, кроткая улыбка, мягкие волосы, выбившиеся из-под платка, и самый платок, небрежно накинутый на голову, при свете фонаря напомнили мне прежнюю Кисочку, которую хотелось погладить, как кошку…
Я не выдержал и стал гладить ее волосы, плечи, руки…
– Кисочка, ну что ты хочешь? – забормотал я. – Хочешь, чтобы я с тобой на край света? Я увезу тебя из этой ямы и дам тебе счастье. Я тебя люблю… Поедем, моя прелесть? Да? Хорошо?
По лицу Кисочки разлилось недоумение. Она отступила от фонаря и, ошеломленная, поглядела на меня большими глазами. Я крепко схватил ее за руку, стал осыпать поцелуями ее лицо, шею, плечи и продолжал клясться и давать обещания. В любовных делах клятвы и обещания составляют почти физиологическую необходимость. Без них не обойдешься. Иной раз знаешь, что лжешь и что обещания не нужны, а все-таки клянешься и обещаешь. Ошеломленная Кисочка все пятилась назад и глядела на меня большими глазами…
– Не нужно! Не нужно! – забормотала она, отстраняя меня руками.
Я крепко обнял ее. Она вдруг истерично заплакала, и лицо ее приняло такое же бессмысленное, тупое выражение, какое я видел у нее в беседке, когда зажигал спички… Не спрашивая ее согласия, мешая ей говорить, я насильно потащил ее к себе в гостиницу… Она была как в столбняке и не шла, но я взял ее под руку и почти понес… Помню, когда мы поднимались вверх по лестнице, какая-то фигура с красным околышем удивленно поглядела на меня и поклонилась Кисочке…
Учитель словесности (1889)
АНТОН ЧЕХОВ
В три часа он пошел к Вольфу и высидел у него, как ему показалось, целую вечность. Вышел от него в пять часов, а в седьмом уже должен был идти в гимназию, на педагогический совет – составлять расписание устных экзаменов для IV и VI классов!
Когда, поздно вечером, шел он из гимназии к Шелестовым, сердце у него билось и лицо горело. Неделю и месяц тому назад всякий раз, собираясь объясниться, он приготовлял целую речь с предисловием и с заключением, теперь же у него не было наготове ни одного слова, в голове всё перепуталось, и он только знал, что сегодня он наверное объяснится и что дольше ждать нет никакой возможности.
“Я приглашу ее в сад, – обдумывал он, – немножко погуляю и объяснюсь”…
В передней не было ни души; он вошел в залу, потом в гостиную… Тут тоже никого не было. Слышно было, как наверху, во втором этаже, с кем-то спорила Варя и как в детской стучала ножницами наемная швея.
Была в доме комнатка, которая носила три названия: маленькая, проходная и темная. В ней стоял большой старый шкап с медикаментами, с порохом и охотничьими принадлежностями. Отсюда вела во второй этаж узкая деревянная лестничка, на которой всегда спали кошки. Были тут двери: одна – в детскую, другая – в гостиную. Когда вошел сюда Никитин, чтобы отправиться наверх, дверь из детской отворилась и хлопнула так, что задрожали и лестница и шкап; вбежала Манюся в темном платье, с куском синей материи в руках, и, не замечая Никитина, шмыгнула к лестнице.
– Постойте… – остановил ее Никитин. – Здравствуйте, Годфруа… Позвольте…
Он запыхался, не знал что говорить; одною рукой держал ее за руку, а другою – за синюю материю. А она не то испугалась, не то удивилась и глядела на него большими глазами.
– Позвольте… – продолжал Никитин, боясь, чтоб она не ушла. – Мне нужно вам кое-что сказать… Только… здесь неудобно. Я не могу, не в состоянии… Понимаете ли, Годфруа, я не могу… вот и всё…
Синяя материя упала на пол, и Никитин взял Манюсю за другую руку. Она побледнела, зашевелила губами, потом попятилась назад от Никитина и очутилась в углу между стеной и шкапом.
– Честное слово, уверяю вас… – сказал он тихо. – Манюся, честное слово…
Она откинула назад голову, а он поцеловал ее в губы и, чтоб этот поцелуй продолжался дольше, он взял ее за щеки пальцами; и как-то так вышло, что сам он очутился в углу между шкапом и стеной, а она обвила руками его шею и прижалась к его подбородку головой.
Потом оба побежали в сад.
Сад у Шелестовых был большой, на четырех десятинах. Тут росло с два десятка старых кленов и лип, была одна ель, всё же остальное составляли фруктовые деревья: черешни, яблони, груши, дикий каштан, серебристая маслина… Много было и цветов.
Никитин и Манюся молча бегали по аллеям, смеялись, задавали изредка друг другу отрывистые вопросы, на которые не отвечали, а над садом светил полумесяц и на земле из темной травы, слабо освещенной этим полумесяцем, тянулись сонные тюльпаны и ирисы, точно прося, чтобы и с ними объяснились в любви.
Попрыгунья (1892)
АНТОН ЧЕХОВ
В тихую лунную июльскую ночь Ольга Ивановна стояла на палубе волжского парохода и смотрела то на воду, то на красивые берега. Рядом с нею стоял Рябовский и говорил ей, что черные тени на воде – не тени, а сон, <…> и о существовании чего-то высшего, вечного, блаженного, хорошо бы забыться, умереть, стать воспоминанием. Прошедшее пошло и не интересно, будущее ничтожно, а эта чудная, единственная в жизни ночь скоро кончится, сольется с вечностью – зачем же жить?