Ушкуйники Дмитрия Донского. Спецназ Древней Руси
Шрифт:
Обласканный князем, Поновляев шел в тот же вечер на зов митрополита, если и не в чаяньи новых похвал, то уж вовсе не за остудной отповедью первосвященника русской церкви. Лик Митяя был грозен и хмур, а раскатистый зык его и вовсе не был похож на прежнюю ласковую, утишающую молвь. Скупо благословив воина и руку ему нарочито не подав для поцелуя, святитель заговорил с гневной укоризною:
– Во грехе живешь, кмете! С безбожной агарянкой блуд водишь! В смущение паству вводишь! Може, и сам обесерменился в Орде поганой?
Миша, ошеломленный нежданными обвинениями, пытался ответить, что на днях окрестит свою суженую, а там – и под венец. Да куда там! Обличающие глаголы из уст митрополита падали и падали на повинную голову дружинника.
– От плотского блуда – блуд в мыслях! Ересиархом стать возмечтал? Предателем веры Христовой? Мнишь, грех, прикрытый венцом, – уже и не грех? То лжа, небылые слова! Напредки грехи искупи, кмете!
– Укажи, что делать, отче, – забормотал вконец растерявшийся Поновляев, – али епитимью какую назначь…
Митяй испытующе глянул на воина: прочувствовал ли, раскаялся ли, сменил гнев на милость, и голос его в одночасье стал отечески задушевным:
– Только сугубою пользою церковному дому и княжескому искупить возможешь грехи свои, сыне. Не увещеваю, лишь о душе твоей пекуся.
– Все исполню, отче святителе!
– Все ли? Тогда слушай.
Голос Митяя снова стал требовательно-жестким:
– Достоит тебе, кмете, переухитрить перевета Вельяминова, дабы залучить его на Москву. Зовут его-де тайно митрополит и князев двоюродник – Владимир Серпуховской.
Стыд зажег щеки Поновляева, но, опустив голову, он заставил себя дослушать Митяевы слова.
– Князь-от пыхает биться с Ордою, а Владимир ратиться не хочет, и за то Дмитрий Иванович на него опалился, боится, что стола из-под него двоюродник искать будет. Яз хоть и ближник князев, а тоже идти супротив татар не желаю – ить Мамай не токмо святительского места – живота лишит! Ну а ты, кмете, и вовсе у князя на подозрении – в возлюбленниках вельяминовских ходил! Пусть придет Ванька на Русь, чтоб сговориться по-годному. Все будет без обману. Крест на том целуй!
– Грех, отче! – еле выдавил Поновляев. Митрополит возвысил голос:
– Именем моим клянись! Приму грех на рамена своя. Перед Господом сам отвечивать стану!
…На Касьяна завистливого вышел из Москвы санный обоз. Возчики супились, угрюмо взглядывая на хозяина – дородного купчину Никиту Торопца, вальяжно развалившегося в богатом ковровом возке.
Эк нудит его! В такую страсть не то что выезжать куда – из избы вылезать нельзя! Касьян все косой косит: глянет на скот – скот валится, на дерево – дерево сохнет.
Ражий мужик, правивший розвальнями в хвосте обоза, зло сплюнул.
– Не сумуй, человече. То сплетки бабьи. День как день, – отозвался монах, угнездившийся вместях с другим чернецом меж тюками с товаром.
– Може, и так, – недовольно пробубнил возчик, – а все ж недобр Касьянов глаз. Вчера, на Онисима-овчара, надо было трогаться. – Пожевав в раздумье губами, домолвил: – А хоша бы и на Онисима. Кто ж в таку пору в Орду правится? Застрянем где-нито. Не ровен час, весна рухнет, пути непроходны станут. Куды спешить? Торопец – он и есть Торопец!
Мужик бурчал и супился, покуда не выехали за Москву. Там только, под ясным солнцем да синим, будто вымытым небом, в котором неспешно купались смешные барашки, возчик повеселел. Ядреный воздух последнего февральского дня выпил помалу пасмурь с конопатого лица, и, с удовольствием оглядывая распахнувшийся во всю ширь окоем, мужик весело цыкал зубом, а там и вовсе напевать стал…
Хоть и величают март на Руси зимобором да протальником, до самого Дону, почитай, держался ладный санный путь. Диковинную дорогу выбрал рисковый купец Торопец. Ан и не прогадал! Оттепель пристигла уже вблизи Дона, на Муравском шляху. Через реку перевезлись, сторожась промоин. И опять обошлось! И все ж не стерпел Касьян, показал-таки свой злопамятный норов. В ночь задул теплый, мало не горячий степной ветер, и обозные, ставшие станом на другом берегу Дона, наутро обомлели: только редкие грязные лоскутки остались окрест от сплошного снежного полотна. А Торопец, знай, похохатывает: так, мол, и задумывал.
Едва доволоклись до деревеньки, запрятанной меж двумя буграми. Тут-то и открылся купецкий секрет: в просторных сараях под приглядом здешних нелюдимых мужиков сохранялись до поры повозки да телеги. Здесь же оставит Торопец зимний поездной припас.
– Так-то способнее, – урчал, будто сытый кот, купец, провожая за деревню мнихов, решивших идти далее пешком. – Лето, лето, вылазь из подклета! По такой жарыни степь подсохнет – оглянуться не успеешь. Мы на телеги – да в Орду. Всех торгованов опередим! В нашем деле деньги – что навоз: то нет, то целый воз!
– То от Бога, – сурово возразил ему рослый русобородый монах.
– Будешь плох – не даст и Бог, – вздохнул Торопец. – А вам, коли ждать невмочь, путь прям, святые отцы, – через Куликово поле на Красивую Мечу да тихую Сосну, а там и до Мамаевых кочевий недалече.
И, глядя вслед могутным чернецам, идущим наступчивым скорым шагом, домолвил без улыбки:
– Этим ряса – не до смертного часу…
Ночевали монахи на Куликовом поле, запалив костерок у невесть кем поставленного стожка. Откинув суконные куколи, глядели бездумно на веселый пламень, перебрасываясь изредка короткими фразами:
– Скажи по совести, атаман, не страшно сызнова в Орду идти?
– Страшно. Да выхода нету, сам ведаешь. Страшно, Степан, сгинуть невестимо на каком-нито диком поле, вроде этого Куликова. Ежели б на рати…
– А поле для ратного дела гожее. С боков не обойдешь – речки. Опять же, с правой руки дубрава – как, скажи, нарочно для засады придумана!
– Не слышит тебя Дмитрий Иванович. Ему б твоя речь полюби пришлась.
– А что? Поле, как вентерь добрый! Заманить бы только сюда Орду.
– Об ином покуда думати надо – как Вельяминова на Русь заманить…
К Вельяминову мнимые чернецы попали через две недели. Степь уже вовсю зеленела, и в шалом весеннем воздухе растворен был хмель беспечных птичьих песен. Даже сквозь привычный смрад кочевой ставки, в котором густо замешаны запахи конского пота, кислых овчин, овечьих катышков да кизячного дыма, чуялся дурманный аромат проснувшейся земли.
Вельяминов будто и проснулся от этого сладко-тревожного запаха. Любуя взглядом полоску синего неба в щелке шатрового полога, он с глухою злобою вспоминал вчерашнее гостеванье у сердечного друга Некомата, будь он трижды неладен со своею прилипчивою дружбою! Были на том пиру, как повелось, кафинские купцы да трое мамаевых мурз. Потому пили вперемешку кумыс да фряжское вино. Сколь же можно эту нечисть хлебать? Квасу бы, меду стоялого! Все осталось там, на Москве: и меды, и почет, и неложное уважение. А тута? Льстивые речи да выхвалы – и батыр де-Вельямин-бей, и воевода, и всей Москвы правитель. Ох, Орда, – на всякого враля по семи ахальников! А проснешься – все те же вонючие кошмы, перегар да изжога с полусырой баранины…