ЖАНРЫ

Утопический капитализм. История идеи рынка
Шрифт:

Но именно в радикальности физиократов и состоит их уязвимость. Им удается свести политику к экономике, или точнее, к физиократии лишь при условии двойного вытеснения политики в пограничную зону между историей и природой. Но им не удается полностью изгнать ее из реальности. В этом, в частности, и состоит весь смысл различения, которое делает Мерсье де ла Ривьер между рождающимся обществом и сформированным обществом, как мы уже подчеркивали. И если они вытесняют политику к истоку человеческой истории, они тем самым вновь делают обоснованным различение, которое обычно ими отвергается, между естественным состоянием и гражданским обществом, между естественным и позитивным правом.

Они не могут преодолеть это теоретическое противоречие. Шотландская историческая школа или Стюарт в этом смысле кажутся гораздо более логичными, поскольку они довольствуются тем, что выводят политику из экономики. Подчиняя экономику и включая ее, при этом полностью не растворяя, в политику, а также рассматривая отношения между экономикой и политикой в историческом измерении, они избегают апорий физиократов.

Но в еще большей мере парадокс физиократов состоит в самом настоящем возврате вытесненной политики под видом абсолютной деспотии. Разумеется, нелегко уловить настоящий смысл противоречия между утверждением необходимости главенства естественного порядка, а значит, и laissez-faire, с одной стороны, и постоянной защитой «личной и законной деспотии», с другой стороны. Во многом это противоречие лишь отражает их собственное положение в обществе, которое делало их материально зависимыми от суверена (в частности, это касается Кенэ). Однако не следует довольствоваться такой упрощенной трактовкой. Их апология деспотии является также результатом логических построений. Физиократам удается устранить политику, лишь утверждая деспота в качестве защитника и хранителя естественного порядка, к которому, как они подразумевают, люди пока еще не склонны естественным образом. Таким образом, главная функция деспота – следить за тем, чтобы политика не проснулась; здесь косвенно признается тот факт, что политика в любой момент готова вырваться на свободу и начать неистовствовать. Предназначение деспота – не в том, чтобы отправлять политическую власть; поскольку рациональная власть есть не более чем власть подчинения естественному порядку, ее функция прежде всего в том, чтобы поддерживать исчезновение политики. Абсолютный деспотизм означает возможность полного упразднения политики. Именно в этой перспективе следует понимать и критику, которую Мирабо адресует парламентам. Растворение политики действительно влечет за собой отрицание социальных различий и их выражения и сводит общество к подвижному рынку отграниченных друг от друга интересов, которым не препятствует никакая промежуточная социальная структура.

Однако противоречие физиократов еще более глубоко, поскольку его можно преодолеть только путем маргинализации всякой реальности, которая не соответствует их представлениям о мире. В этом смысле показательно то, каким образом Мерсье де ла Ривьер рассматривает всеобщую безопасность в Европе. «Можно сказать, что каждое государство, – пишет он, – до сих пор основывало свою политику на стремлении разбогатеть или расшириться за счет других» ( L 'Ordre naturel et essentiel des soci'eti'es politiques. Chap. IX. P. 526). Его изначальная критическая позиция, таким образом, совпадает с позицией всех авторов антимеркантилистского направления. Как и они, он показывает, что речь идет о «ложной политике», которая вредна для всех. Как и они, он показывает ограниченность «системы равновесия в Европе», которая предполагает установить мир одной лишь силой разума. Но Мерсье де ла Ривьер отличается от них тем, что отказывается видеть в торговых обменах новое орудие мира. Он считает, что «всеобщая конфедерация всех держав Европы» на самом деле вытекает из естественного порядка, и показательным образом замечает: «Она даже настолько соответствует природе вещей, что ее следует считать всегда уже сотворенной или, точнее, всегда существующей, без посредничества каких-либо специальных соглашений на этот счет и лишь посредством силы необходимости, каковая делает ее гарантом политической безопасности каждой нации в отдельности» (Ibid. Р. 528). С его точки зрения, лишь «плохо согласованные планы искусственной и произвольной политики» породили войны в Европе. Конкретная политика, политика соотношения сил, таким образом, отрицается, потому что она не соответствует теории; она практически не существует, потому что не обладает теоретической валидностью. Концепция физиократов в итоге формируется посредством глубочайшего вытеснения реальности – вытеснения, необходимого для того, чтобы преодолеть ее противоречия. Единственный конкретный пункт, на который опирается Мерсье де ла Ривьер, чтобы аргументировать свое утверждение о реальности, «реальной, но неразвитой», единства Европы, состоит в упоминании о том, что короли Европы обходятся друг с другом как братья! Так на примере физиократов мы наблюдаем, до какой степени либеральная утопия, насилуя реальность, может привести к тоталитаризму, после того как действие демократии уничтожит фигуру законного деспота. Само собой напрашивается параллель между натурализацией морали, к которой они прибегают (ход, с помощью которого они разрешают в ином, чем Мандевиль, ключе вопрос автономии экономики по отношению к морали), и натурализацией утопии у Маркса – приемом, который для Маркса есть средство интегрировать утопию в свой научный проект и выступить в качестве глашатая перехода от утопического социализма к социализму научному.

Сила смитовского либерализма по сравнению с либерализмом физиократов, как ни парадоксально, кроется в его меньшей категоричности. Либерализм Смита более реалистичен и менее утопичен, чем либерализм физиократов. Действительно, Смит критикует теоретиков «сельскохозяйственной системы» не только за то, что они переоценили важность сельского хозяйства. Он упрекает их также в том, что они способны представить правильное функционирование общества лишь при условии совершенной свободы, справедливости и равенства. «Если бы нация, – пишет он, – не могла преуспевать, не пользуясь полной свободой и совершенным правосудием, на всем свете не нашлось бы нации, которая когда-либо могла бы процветать. Но мудрая природа, к счастью, позаботилась о том, чтобы заложить в политическом теле достаточно средств для исправления многих вредных последствий человеческого безумия и несправедливости, совсем так, как она сделала это с физическим телом человека для исправления последствий его невыдержанности и праздности» ( La Richesse des nations. Т. II, livre IV, ch. IX. P. 322) [80] 25. Смит, таким образом, мыслит порядок, отталкиваясь от беспорядка, в отличие от физиократов, мысливших порядок исходя из порядка. Его представление об обществе в гораздо большей степени биологическое, нежели физическое. Он мыслит скорее в терминах саморегуляции, чем в терминах механических законов (между прочим, нигде в «Богатстве народов» он не говорит о естественных законах или об экономических законах). Вот почему он чувствует себя глубоко чуждым физиократической системе, с которой он тем не менее разделяет базовое стремление к laissez faire. Вся ценность его критики как раз и заключается в том, что Смит, в отличие, к примеру, от Тюрго, не основывается с политической точки зрения прежде всего на изобличении деспотии, которая беспокоит его в меньшей степени, чем французских авторов-современников. В этом смысле его критика гораздо богаче и плодотворнее.

80

Смит Адам. Исследование о природе и причинах богатства народов. С. 488. (Перевод исправлен. – Примеч. ред.)

4. Адам Смит – анти-Макиавелли

Именно в такой перспективе, которую мы уже начали здесь намечать, и следует понимать истинный вклад Адама Смита и его оригинальность. Действительно, если рассматривать Смита как экономиста, то его значимость может показаться ограниченной. Он многое заимствует у Кантильона, у Буагильбера, у анонимного автора «Размышлений о Вест-Индской торговле» ( Consid'erations upon the East-India trade, 1702), у Уильяма Петти, у Мандевиля, у самого Фергюсона, у физиократов. Он не изобрел ни трудовой теории стоимости, ни теории разделения труда; он был далеко не первым, кто выступил с апологией свободного обмена; он не был пионером в своем понимании системы цен как механизма распределения ресурсов и регулирования сферы производства и обмена. С такой чисто экономической точки зрения весьма справедливым представляется суждение Шумпетера (который иногда бывает неоправданно суров в своих оценках). «Он шел только торными путями, – пишет Шумпетер, – он использовал лишь уже существующие элементы, но, обладая ясным и светлым умом, создал грандиозное произведение, плод труда всей своей жизни. Его книга была своевременна и принесла его эпохе именно то, в чем та нуждалась, не больше и не меньше» ( Esquisse d'une histoire de la science 'economique. P. 75) [81] . Именно так «Богатство народов» и прочитывалось современниками. В «Истории экономических учений» Шумпетеру удалось, благодаря своим исследованиям, воссоздать тот эффект, которым обладало произведение Смита в его эпоху. Как полагает Шумпетер, сила книги состоит в том, что каждый культурный человек, прочитав ее, мог сказать: «Точно, я всегда так и думал».

81

Шумпетер Иозеф А. История экономического анализа. Т. 1. С. 236-237.

Отделяя экономику от морали, Смит также не является новатором. Здесь он не просто следует Мандевилю, он наследует гораздо более давней традиции. Хейлз в Англии, Монкретьен и Лаффемас во Франции задолго до того заявили о необходимости поставить экономическое общество выше моральных правил. Хейлз уже в XVI веке писал, что, «хотя с чисто моральной точки зрения, каждому человеку в отдельности лучше избегать, по мере возможности, использования денег, для государства в целом совсем не обязательно, чтобы все поступали одинаково, точно так же, как все не обязаны соблюдать целомудрие, в то время как для отдельного человека это желательно» ( A Discourse of the Common weal of this realm of England, написанный в 1541-м и опубликованный в 1581 году). У этого автора, впрочем, появляется и понятие Республики ( Common weal) [82] , в которой связи между индивидами носят не религиозный или политический, а экономический характер.

82

Цит. в: Chalk A.F. Natural Law and the Rise of economic individualism in England.

Как экономист Смит обладал выдающимися способностями к масштабному и оригинальному синтезу, но его гений не столь велик, чтобы затмить Кантильона, Стюарта или Петти. Образ Смита как отца-основателя политической экономии сложился во многом вследствие особого рода интеллектуальной лени. Факт отсылки к одному-единственному произведению, синтезирующему все достижения своей эпохи, может создать у сегодняшнего экономиста ретроспективную иллюзию, что это произведение и есть главный исток современной [moderne] экономики.

В этом смысле крайне ограниченным является представление о Смите лишь как о «Лютере политической экономии», по выражению Энгельса, позаимствованному Марксом. Смит – не апостол нарождающегося капитализма и не глашатай торговой буржуазии. В его открытии глубинного смысла современного общества нет никакого энтузиазма. Не без доли горечи мыслит современность этот рассеянный профессор и старательный чиновник. Он – свидетель, одновременно проницательный и отстраненный, как почти все его коллеги из Глазго, члены Select Society. Между прочим, во многих отношениях Смит разделяет критику гражданского общества, которую развивает Руссо, в частности, в «Рассуждении о происхождении и основаниях неравенства между людьми». В этом смысле о многом говорит первый текст Смита, письмо, адресованное им в 1755 году авторам Edinburgh Review [83] . Там он подробно сопоставляет Руссо и Мандевиля, обрисовывая панораму истоков философии своего времени. Смит ни на миг не закрывает глаза на неравенство и несправедливости своей эпохи и даже посвящает соответствующему критическому анализу большие фрагменты в «Богатстве народов». Здесь он далеко не слеп, не в пример физиократам.

83

См.: Essais philosophiques. Vol. II. P. 272-298.

Смит оригинален в первую очередь тем, что переносит развертывание философской и политической мысли на почву экономики. Его философию нельзя даже считать примером сведения социальной жизни к экономической, как это сплошь и рядом имеет место с различными представителями шотландской исторической школы. Смит более глубок и скорее расширяетобщество в сферу экономического, философски осмысляя тождество экономической жизни и моральной философии.

Поэтому в данном пункте мы отчасти не согласны с тезисом Хиршмана, который он развивает в своей увлекательной и полезной книге «Страсти и интересы» ( The Passions and the Interests). Хиршман стремится показать, опираясь прежде всего на Стюарта и Монтескье, что в XVIII веке интересы (экономические) постепенно начинают представляться единственным средством обуздания страстей (политических); и экономическая деятельность все более воспринимается как способ компенсации и канализации политических страстей. Тем самым он стремится оспорить тезис Макса Вебера, демонстрируя, каким образом дух капитализма оказывается укоренен в самом сердце общества, а вовсе не утверждается в нем как изначально чуждый и периферийный элемент, который якобы затем постепенно распространяется во всем обществе. С этим тезисом мы согласны и, в свою очередь, также его развивали. Однако нам представляется сомнительным приводимое доказательство. В самом деле, Хиршман сводит экономику к «силе, компенсирующей политику», и эту концепцию действительно отчасти разделяют Монтескье и Стюарт, которых он обильно цитирует, и даже аббат Галиани. Можно также отметить, что у Монтескье экономика – лишь одно из целого ряда возможных средств сдерживания политических страстей (в той мере, в какой они могут привести к деспотии или к анархии). Принцип разделения властей представляется ему по меньшей мере столь же важным. Точно так же у Стюарта не столько экономика как таковая, сколько сложностьсовременной экономики играет важную роль (впрочем, весьма противоречивую) в сдерживании политики. «Как только государство начинает жить продуктами своей промышленности, – пишет он на этот счет, – остается меньше оснований опасаться власти суверена. Механизм его правления становится более сложным <...>. Он оказывается связанным законами своей политической экономии, так что любое его покушение на оные доставляет ему новые трудности» ( Recherche. Т. I, livre II, ch. XII. P. 457). Но, продолжает Стюарт, «правительства функционируют как машины: чем они проще, тем они надежнее и устойчивей; чем с большим искусством они выстроены, тем они полезнее, но тем более они подвержены риску поломок. Правление у спартанцев можно сравнить с клином, самым крепким и компактным из всех механических орудий; формы правления в современных государствах – с ручными часами, которые постоянно сбиваются с хода: пружина то слишком туга, то слишком слаба для машины» (Ibid. Р. 458). Таким образом, интерпретация концепции Стюарта, предлагаемая Хиршманом и играющая центральную роль в его аргументе, выглядит по меньшей мере спорной. Но суть в ином. Центральная проблема рождения и закрепления экономической идеологии заключается не в механизме уравновешивания страстей, не в игре экономических страстей (интересов) против страстей политических. Она глубже: в приобщении (а не в сведении) всего общества в целом к экономическому как к единственно возможному пространствуреализации социальной гармонии. Решающий поворот заключается в экономическом понимании политики и всей жизни общества. По Смиту, экономика, по крайней мере в основном, разрешает сама в себевопрос политики и регулирования социального [84] .

84

Примечательно, между прочим, что Хиршман, следуя своей логике, вынужден маргинализировать Адама Смита.

Вот почему нам представляется сегодня столь важным новое прочтение Адама Смита как мыслителя современности [modernit'e]. И тот факт, что собственная эпоха Смита приняла его творчество как нечто почти напрямую вытекающее из здравого смысла, демонстрирует, в какой степени его мысль была практически сразу усвоена в качестве идеологии.

В противоположность Макиавелли, от которого всегда будут пытаться отгородиться, как если бы он воплощал в себе всю нечистую совесть эпохи современности, Смита будет ждать быстрый успех, нередко выпадающий тем, кто выступает в качестве избавителя от смутных страхов и беспокойств. Сам не ведая о том, Смит оказывается в положении подлинного анти-Макиавелли. Он завершает сдвиг, начатый Гоббсом. Перенеся Макиавелли на почву естественного права в естественном состоянии, Гоббс полагал, что тем самым уже справился с больным вопросом о социальном делении, который без конца ставил флорентиец. Стирая различие между гражданским обществом и естественным состоянием, которое нужно было Гоббсу, дабы изгнать дух Макиавелли, экономическая идеология, утверждающаяся в XVIII веке, окончательно порывает всякую связь с автором «Государя». Именно в этом смысле экономическая идеология – как радикальная эмансипация – представляется вершиной эпохи современности, во всей своей слепоте. Слепоте, абсолютной у физиократов и лишь отчасти скомпенсированной у Смита благодаря недоверию по отношению к любым формам утопической мысли. Но либерализм способен изгнать утопию, лишь впитав ее в себя (именно поэтому, впрочем, он остается в фундаментальном смысле утопией): он есть своего рода воображаемый реализм.

С другой стороны, правда, что фантазм прозрачного общества, от Руссо к Марксу, будет представляться как грозная конкурирующая идеология. Прозрачность рынка противостоит прозрачности договора; но в обоих случаях утверждается видение неопосредованного мира, который в конечном счете отменяет политику. Если Смит – оборотная сторона Руссо, то оба они – анти-Макиавелли. Весь XIX и весь XX век пройдут в непрерывных сражениях, в которых противостоять друг другу будут лишь эти две формы слепоты – рыночное общество и общество-государство, и каждый раз вопреки смелой проницательности Макиавелли.

Поделиться с друзьями: