Утраченные иллюзии
Шрифт:
Друзья, на что мораль стихам?
С ней только скука и усталость
Рассудок неуместен там,
Где председательствует шалость.
Все песни годны за вином,
Нам Эпикур - свидетель в том.
Где чаши зазвучали,
Где Бахус - кравчий за столом,
Там покидают музы дом.
Мы пьем, поем,
А что потом - нам нет печали.
Сулил гулякам Гиппократ,
Что долгий век пошлют им боги.
И мы с тобой не плачем, брат,
Что дни не те, не резвы ноги,
Что от красотки отстаем,
Зато от пьяниц за столом
Еще мы не отстали.
Зато в кругу друзей хмельном
Мы в шестьдесят, как в двадцать, пьем,
Мы пьем, поем,
А что потом - нам нет печали
Откуда в мир мы все пришли,
Узнать - не мудрена наука.
Узнать, куда уйдем с земли,
Вот это потруднее штука
Но для чего, друзья, гадать?
Пошли нам, боже, благодать
В конце, как и вначале.
Когда-нибудь мы все умрем,
Но будем жить, пока живем.
Мы пьем, поем,
А что потом - нам нет печали.
В то время как поэт пел последние страшные куплеты, вошли Бьяншон и д'Артез, они нашли его в полном изнеможении. Он обливался слезами, у него не было сил переписать набело свои песенки. Когда сквозь рыдания он рассказал о случившемся, на глазах присутствующих он увидел слезы.
– Да,- сказал д'Артез,- много грехов этим искупится!
– Блаженны познавшие ад на земле,- торжественно сказал священник.
Мертвая красавица, улыбающаяся вечности, возлюбленный, окупающий ее могилу непристойными песнями, Барбе, оплачивающий гроб, четыре свечи вокруг тела актрисы, которая еще недавно в испанской баскине и в красных чулках с зелеными клиньями приводила в трепет всю залу, и в дверях священник, примиривший ее с богом и направляющийся в церковь отслужить мессу по той, что так умела любить! Зрелище величия и падения, скорбь, раздавленная нуждой, потрясли великого писателя и великого врача; они сели, не проронив ни слова. Вошел лакей и доложил о приезде мадемуазель де Туш. Эта прекрасная девушка с возвышенной душой поняла все. Она подбежала к Люсьену, пожала ему руку и вложила в нее два билета по тысяче франков.
– Поздно,- сказал он, кинув на нее угасший взгляд.
Д'Артез, Бьяншон и мадемуазель де Туш покинули Люсьена, убаюкав его отчаяние нежнейшими словами, но все силы его были подорваны. В полдень весь кружок, исключая Мишеля Кретьена, который, однако, убедился в невиновности Люсьена, собрался в маленькой церкви Бон-Нувель; там были Береника и мадемуазель де Туш, две статистки из Жимназ, костюмерша Корали и несчастный Камюзо. Мужчины проводили актрису на кладбище Пер-Лашез. Камюзо плакал горькими слезами; он торжественно обещал Люсьену купить могилу на вечные времена и воздвигнуть колонну с надписью:
КОРАЛИ УМЕРЛА ДЕВЯТНАДЦАТИ ЛЕТ АВГУСТ 1822
Люсьен в одиночестве пробыл до заката солнца на этом холме, откуда его взорам открывался Париж. "Кто будет меня любить?-спрашивал он себя.Истинные друзья меня презирают. Все, что бы я ни делал, казалось прекрасным и благородным той, что здесь лежит. У меня остались только сестра, Давид и моя мать. Что они там вдали думают обо мне?"
Несчастный провинциальный гений воротился в Лунную улицу, но опустевшие комнаты удручали его, и он ушел ночевать в скверную гостиницу в той же улице. Две тысячи франков мадемуазель де Туш и деньги, вырученные от продажи обстановки, позволили ему расплатиться со всеми долгами. На долю Береники и Люсьена пришлось сто франков, и достало их на два месяца, которые Люсьен провел в подавленном, болезненном состоянии: он не мог ни думать, ни писать, он весь ушел в скорбь. Береника жалела его.
– Вам было бы лучше вернуться в свои края, но как?-сказала она однажды в ответ на стенания Люсьена, упомянувшего о сестре, матери и Давиде.
– Пешком,- сказал он.
– Но ведь в пути все же надо чем-то питаться и платить за ночлег. Если вы даже будете делать в день двенадцать миль, вам надобно иметь при себе не менее двадцати франков.
– Я их раздобуду,- сказал он.
Он взял свою одежду и лучшее белье, оставив только самое необходимое, пошел к Саманону, и тот предложил за все его вещи пятьдесят франков. Он молил ростовщика прибавить хотя бы немного, чтобы оплатить дилижанс, но Саманон был неумолим. В ярости Люсьен помчался к Фраскати попытать счастья и воротился без единого су. Очутившись опять в своей жалкой комнате в Лунной улице, он попросил у Береники шаль Корали. Добрая девушка, выслушав признание Люсьена в проигрыше, догадалась о намерении бедного поэта: с отчаяния он решил повеситься.
– Вы с ума сошли, сударь,- сказала она.- Ступайте прогуляйтесь-ка и к полуночи возвращайтесь обратно,- деньги я достану; но гуляйте на Бульварах, не ходите на набережные.
Люсьен, убитый горем, бродил по Большим бульварам; перед ним мелькали экипажи, прохожие, и в круговороте толпы, подхлестываемой несчетными парижскими интересами, он переживал свое унижение и одиночество. Он перенесся мыслями на берега Шаранты, он мечтал найти утешение подле своих близких, он ощутил прилив энергии, столь обманчивой в этих женственных натурах, он отказался от решения расстаться с жизнью, он желал прежде излиться в жалобах перед Давидом Сешаром, испросить совета трех ангелов, оставшихся при нем. На углу грязного Вульвара Бон-Нувель и Лунной улицы он натолкнулся на принаряженную Беренику, беседующую с каким-то мужчиной.
– Что ты тут делаешь?!
– вскричал Люсьен, с ужасом глядя на нормандку.
– Вот двадцать франков! Они могут дорого мне обойтись, но вы все же уедете,- отвечала она, сунув в руку поэта четыре монеты по сто су.
Береника исчезла так поспешно, что Люсьен не заметил, куда она скрылась; и к чести его следует сказать, что эти деньги жгли ему руку и он хотел их возвратить; но он был вынужден принять их как знак последнего бесчестия парижской жизни.
Часть третья СТРАДАНИЯ ИЗОБРЕТАТЕЛЯ
На другой день Люсьен засвидетельствовал паспорт, купил вязовую палку и сел на стоянке, что в улице Анфер, в кукушку, которая за десять су доставила его в Лонжюмо, а далее он пошел пешком. На первом привале он ночевал в конюшне какой-то фермы, в двух лье от Арпажона. Когда он пришел в Орлеан, силы уже его оставляли, так он был истомлен; но лодочник переправил его за три франка в Тур, и во время этого переезда он истратил всего лишь два франка на пищу. От Тура до Пуатье Люсьен шел пять дней. Пуатье было уже далеко позади, в кармане у него оставалось всего лишь сто су, но Люсьен, собрав последние силы, продолжал путь. Однажды ночь настигла Люсьена среди поля, и он уже решил было ночевать под открытым небом, как вдруг заметил карету, подымавшуюся по склону горы. Украдкой от почтаря, путешественников и лакея, сидевшего на козлах, он примостился на запятках экипажа, между двумя тюками и, устроившись поудобнее, чтобы не упасть при толчках, заснул. Поутру, разбуженный солнцем, светившим ему прямо в глаза, и шумом голосов, он узнал Манль, тот самый городок, где тому полтора года он ожидал г-жу де Баржетон,- как ликовало тогда его сердце от избытка любви и надежды! Он был весь в пыли, а вокруг него толпились зеваки и почтари, и он понял, что его в чем-то подозревают; он вскочил на ноги и хотел было заговорить, но, увидев двух путешественников, выходивших из кареты, лишился дара речи: перед ним стояли новый префект Шаранты граф Сикст дю Шатле и его жена Луиза де Негрпелис.
– Если бы мы знали, что случай пошлет нам такого спутника!
– сказала графиня.- Пожалуйте к нам в карету, сударь.
Люсьен холодно поклонился этой чете и, метнув в нее взгляд униженный и одновременно угрожающий, скрылся на проселочной дороге, огибавшей Манль; он надеялся встретить там какую-нибудь ферму, где бы он мог позавтракать молоком и хлебом, отдохнуть и подумать в тиши о будущем. У него оставалось еще три франка. Автор "Маргариток", гонимый нервным возбуждением, быстрыми шагами прошел немалое расстояние; он шел вниз по течению реки, любуясь окрестностью, которая становилась все живописнее. Около полудня он очутился близ заводи, образовавшей некое подобие озера, осененного ивами. Он остановился, чтобы полюбоваться свежей и тенистой рощицей, взволновавшей его душу своей сельской прелестью. Из-за вершин деревьев виднелась соломенная, поросшая молодилом, кровля домика, прилегавшего к мельнице, которая приютилась у излучины реки. Единственным украшением этого незатейливого строения были кусты жасмина, жимолости и хмеля, а вокруг, среди тучных, густых трав, пестрели флоксы. На вымощенной щебнем плотине, выведенной на крепких сваях, способных выдерживать самые сильные паводки, сушились на солнце сети. За мельницей, у запруды, в прозрачном водоеме, между двумя бурлящими потоками плавали утки. Доносился задорный шум мельничных колес. Поэт увидел сидевшую на простой скамье толстую добродушную женщину; она вязала, приглядывая за ребенком, который гонялся за курами.