Утренний свет (Повести)
Шрифт:
Он встал, подал ей руку. Она неопределенно сказала:
— Нет, чего же… — и, сгорбившись, пошла к двери..
V
Всю эту неделю Катерина работала в дневную смену и только в воскресенье, задолго до назначенного часа, смогла войти под своды бывшей реформатской церкви, превращенной в молитвенный дом. Несмотря на то что моление должно было начаться не скоро, три или четыре десятка братьев и сестер во Христе уже сидели на скамьях, окрашенных в темноватый цвет. Соединяясь в небольшие стайки, они переговаривались тихо, но так увлеченно, что Катерину заметили и ответили на ее поклон далеко не все. Она не обиделась, а только грустно улыбнулась и, пройдя к передним скамьям, уселась на свое привычное место, напротив кафедры проповедника.
Теперь следовало ей склонить голову, отрешаясь от всего суетного, что она принесла с собой вместе с пылью, осевшей на одежде. Но она не могла, не осмеливалась молиться в том состоянии растерянности и смятения, какое владело ею во всю эту долгую, необыкновенно трудную неделю.
Вот сидят братья и сестры, жаждущие наград небесных, она тоже пришла в молитвенный дом, она тоже жаждущая, но ей уготовано другое, и в скором времени должна она пойти в Кремль, чтобы там принять иную награду, человеческую и суетную. И не только принять, еще и благодарить за внимание, за высокую честь. Что же она сделала такого, чтобы ее надо было награждать? Разве одна она из месяца в месяц выполняет норму? И какая заслуга в выполнении нормы, если за это деньги платят?
Пахомов в недолгом, но памятном разговоре упорно возвращался к тому, как она в военные годы работала под бомбами. Но разве можно найти хотя бы тонюсенькую нить, которая протянулась бы от тогдашней Катерины к нынешней? Выходит, не ее наградили, а давнюю… ну, тень ее, что ли… И при чем счастье труда, о котором так настойчиво говорил Пахомов? Об этом в газетах пишут, об этом по радио толкуют, но она, Катерина, по себе знает, что труд есть обыденная тягота и, чтобы получить кусок хлеба да крышу над головой, обязательно надо эту тяготу отбыть.
Хлеб и крыша над головой — вот и все, от этого не уйдешь, как от ног, как от рук своих не уйдешь. Вон у нее ручищи-то, доброму мужику впору. А у Пахомова руки исхудалые, как у тяжко больного. Он больной и есть, весь переломанный, весь избитый, говорят, на войне летчиком был, на войне и покалечился. Таким пенсия хорошая полагается, значит, мог бы он не трудясь жить, на свою пенсию. Но, видно, не хочет жить в тишине да покое, и тут его не оспоришь.
И слов его о горькой пропасти тоже не оспоришь. В чем другом, а в этом она не может ему не поверить: он ведь отец, а когда гибнет дитя, горе одинаково подсекает родителей, потому что это их кровь гаснет в ребенке, их тело умирает. Все видят, как тяжко Пахомову ходить по цехам, да не все знают, что ему, может, не оттого только тяжко, что плоть его искалечена, но еще и оттого, что на плечах горе повисло. Не избыть того горя до смертного часа. И ей, Катерине, тоже не избыть. И как же решился он, узнавший самое горькое горе, столь безжалостно ударить ее словами о твари ползучей?
Нет, невдомек ему, кто и для чего насылает на людей испытания! Не знает он, что верующий должен во прахе у ног Христовых безропотно принять любую кару и, как желанное бремя, пронести через земную жизнь.
Через всю, через всю жизнь!..
Губы Катерины дрогнули и зашевелились:
Я быть ничто желаю, У ног лишь его пребывать, Сосудом пустым и разбитым, Годным волю его исполнять…Этот стих часто пели в молитвенном доме. Она вспомнила и другой стих и еще жарче зашептала:
Боже, жизнь возьми, Возьми руки, их к тебе Простираю я в мольбе. Возьми голос… возьми ноги… возьми волю, — должно ей Волей только быть твоей… Ум направь, чтоб твой закон В силах был исполнить он…Стих немного успокоил Катерину, он был мольбой ее и защитой от мучительного сомнения.
И не просто мучительного, а еще и пагубного, — недавно вот в этом доме проповедник сказал:
— Бойтесь сомнения, оно может столкнуть вас с прямого пути веры на кривую тропу Иуды.
Это все слышали, все, кто пришел сюда…
Катерина обвела взглядом небольшой, но высокий, со светлыми хорами зал. Он уже приметно заполнился, — среди тех, кто пришел на моление, преобладали женщины, одни из них сидели, молчаливо сосредоточенные в себе, другие оживленно шептались. Кое-кто, держа на отлете тетрадку с гимнами, медленно шевелил губами.
Эти уже молились.
А соседка справа просто-напросто дремала.
Уткнув в грудь мелкое, с кулачок, лицо, к которому будто случайно прилеплен был мясистый подбородок, она бесстыдно похрапывала, и Катерине грустно подумалось, что в этой сестре, безобразной и слезливой до крайности, едва ли найдешь опору, так необходимую падающему. Тетя Поля — вот опора безотказная. Но тети Поли не было видно на той стороне зала, где она обычно сидела, окруженная множеством старух.
Старухи издавна облюбовали ту сторону и сегодня, как обычно, сидели там слитными рядами, почти неразличимые в своих темных одеждах и белейших платочках. Катерина словно бы впервые увидела их и до испуга удивилась странной одинаковости угасших лиц, сморщенных и мертвенно-желтых.
Казалось, сидят старухи у края могилы и ждут неизбежного часа.
Чего же другого ждать, когда жизнь давно отшумела для них?
Та же тетя Поля — от большой семьи осталось у нее одно пепелище, слезы все выплаканы, тоска сиротства избыта, ну и утешает себя одинокая душа мечтой о вратах жемчужных.
Для старой и мечтания довольно. Но она, Катерина, не стара еще, и значит…
«Нет, нельзя об этом!» — спохватилась она, и в смятенной памяти тотчас же возникли строки из псалмов Давида, столько раз читанные и перечитанные в псалтыре — ветхой, с прожелтевшими страницами книжице тети Поли:
«О спаситель, яви дивную милость твою… в тени крыл твоих укрой меня, господи! Ибо кости мои потрясены… и душа моя сильно потрясена…»
«В тени крыл твоих укрой меня, господи!» — с покаянной тоской шепотом повторила Катерина. Плечи ее колыхнулись от вздоха — это разбудило соседку. Но здесь не принято было отвлекать друг друга от молитвы: слезливая сестра сочувственно вздохнула, откинулась на спинку скамьи и тоже стала шептать.
Так, шепча, она сидела несколько минут, а когда над кафедрой зажглись огненные слова — «Бог есть любовь», — осторожно подтолкнула Катерину. Та подняла голову, оглянулась — пресвитеры уже переступили порог молитвенного дома, и люди, стоявшие в проходе, расступались, пропуская их к невысокому помосту, устроенному в полукруглой нише. Там кроме кафедры стоял стол и несколько стульев. Пресвитеры один за другим поднялись на возвышение и со степенной неторопливостью, без суеты и лишнего шума, придвинули к себе стулья.
Первым уселся старец проповедник, чье главенство давно было признано не только московской общиной, но и баптистами других городов. Утвердясь на стуле, он успокоенно — так показалось Катерине — перевел дух, затем медленно поднялся и подошел к кафедре. В зале сразу стало тихо, старец, может для опоры, опустил руки на края кафедры и негромким, чуть хрипловатым голосом произнес первое слово.
Это было напутствие, каким обычно открывалось собрание.
Братья и сестры во Христе слушали внимательно, и Катерина, чуть склонив голову, тоже слушала.