Утро. Ветер. Дороги
Шрифт:
— Ваш отец хороший психолог и именно поэтому — отличный наставник.
Я рассказала Ермаку и о Терехове. Всю историю с изобретением. Ермак не знал об этом и был поражен.
— Вот не думал, что Владимир Петрович такой! Впрочем, я его мало знаю.
Ермак считал, что, прежде чем обращаться в «Известия» или к министру, надо попытаться добиться справедливости через партийное собрание.
Потом пришла Геленка.
— Хотите немного потанцевать? — предложила наша славная хозяйка, решив, наверное, что надо все же развлекать гостей.
Мы согласились.
Геленка проиграла подряд все танцы, и новые, и старые, вроде отжившего свой век рок-н-ролла. А Ермак совсем неплохо танцевал.
— Я почему-то думала, что вы не танцуете, — удивленно заметила я, бросаясь на диван, чтобы отдышаться.
— Что вы, работнику угрозыска надо уметь все, что умеют его современники.
А потом Геленка нам играла, и Ермак сразу забыл о моем присутствии. Это я упомянула не от обиды, а просто констатируя факт: когда Геленка играет, обо всем на свете забудешь.
Мы засиделись допоздна, слушая Геленку. Когда она опустила крышку рояля, Ермак подошел и поцеловал ей руку.
— Спасибо, — только и сказал он.
В этот вечер я долго не спала. Я лежала и думала о Ермаке. О том, что люблю его, а он меня нет. Что вот вернемся мы в Москву, и работа поглотит его целиком, и я буду встречать его редко-редко. На совещании в детской комнате милиции или случайно на улице… И мне останется только воспоминание о сегодняшнем дне. Как мы шли вдвоем на лыжах среди зеленых, заснеженных сосен…
Завтра уже такого не будет. Что-то мне говорило, что Ермак и Геленка захотят вернуться в город утром, а не вечером, как хотели вначале.
Так и вышло. Мы все трое немного проспали и вернулись в город сразу после завтрака. А в электричке молчали. Каждый думал о своем. Геленка взяла такси и предложила меня «подбросить». Ермак помахал нам рукой. Улыбающийся, благожелательный, чуть ироничный. Такие яркие серо-зеленые глаза на худощавом лице с резкими чертами. В своем клетчатом демисезонном пальто (почему не зимнем?), шапке-боярке, туфлях на толстой подошве. Таким я его и запомнила.
В понедельник меня вызвали в комитет комсомола и сообщили, что командируют с группой комсомольцев в подшефное село Рождественское на пять дней.
— Да что я там буду делать в январе? — изумилась я.
— Поможешь стенгазету выпустить, культработу наладить, — пояснил Юра Савельев.
— Да что, у них своей интеллигенции нет? Учителя, агрономы, врачи, зоотехники, инженеры, механики…
— Интеллигенция-то имеется, а рабочего класса нет. Тебя посылают, как рабочий класс.
— Кого-нибудь хоть с пятилетним стажем пошлите.
— Комсомол знает, кого посылать, — отпарировал Савельев и стал звонить по телефону, показывая этим, что разговор окончен.
Ну что ж, Рождественское так Рождественское. Я там еще никогда не была. И даже обрадовалась первой в своей жизни командировке, только сомневалась, смогу ли быть полезной. Правда, ехала я не одна, значит всегда можно посоветоваться.
В перерыв я побежала в бухгалтерию оформляться. Пришлось подождать. И там я неожиданно услышала разговор двух работниц про моих родителей… Они тоже ждали и от нечего делать судачили. В общем-то, отца они хвалили («другие наладчики и спиртом берут, чтоб не в очередь починить станок, а Гусев уж такой бескорыстный, такой ласковый, прямо как врач больных, обходит каждое утро свои станки. Они у него и не портятся никогда, потому что — профилактика»), но, хваля его, они поражались:
— Такой положительный мужчина, такой умница и в кого влюбился?! Простая деревенская баба, разводка. Телятница, что ли…
— Ты только подумай! У него ведь жена — красавица и чуть ли не профессор…
— Ну уж насчет этой «профессорши» помалкивай. Все про нее знают. Сергей-то Ефимович разве что душой страдает по своей телятнице, а так ни-ни, наотрез отказался в Рождественское ездить. Кого хошь спроси. А про Кондакову вся Москва знает. Она и в гости-то ходит не с мужем. Другой бы ушел от нее давно, а Гусев, как овца, все терпит.
— Да что же терпит-то? Добро бы любил, а говоришь, телятницу…
— Дочка у него. Вот из-за дочери и терпит.
— Ну и дурной. А как же та, в деревне-то?
— А как шефы наши приедут, она всегда расспрашивает про Гусева.
— Ну и дела!
— Как вам не стыдно, — не выдержала я, — а еще пожилые женщины!
Меня даже в жар бросило от возмущения.
— Из молодых да ранняя, учить-то!
— Не тебе говорилось, девушка, зачем слушать? Освободилась бухгалтерша, я подошла к ней и назвалась.
Услышав мою фамилию, женщины сразу сникли. Потом подкараулили меня в коридоре, извинялись и чуть не со слезами просили не передавать отцу. Я обещала.
А маме все-таки не надо бы подавать повод для сплетен… Ведь не молодая, сорок четыре года. Хотя больше тридцати двух ей никто и не дает. А папа моложе ее, но выглядит немножко старше.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КАК НАЙТИ СЕБЯ
Письмо Дана
СМЕРТЬ НА КОРАБЛЕ
Атлантика, январь 1979 года
Дорогая Владя!
Удивительное дело, ведь я терпеть не могу писать письма и в основном пишу одной маме, но, как прижмет меня серьезно, так сразу хочется написать именно тебе.
У нас на «Ветлуге» горе: умер старый механик Ян Юрис… Но я уж все по порядку… Перед тем как он заболел, мы попали в ледовое окружение. Признаться, здорово струхнули. На мостике собралось все начальство от старпома до боцмана. Не дыша смотрели на капитана. Вот когда наш «старик» показал себя. Малейшее неверное движение — и острые, как мечи, льдины пробили бы корпус судна.
Если бы с вертолета наблюдали тогда за «Ветлугой», решили бы, что ведет ее сумасшедший: такие вензеля выделывал капитан. Льдины бьют о борт, крошатся, дробятся, а ведь «Ветлуга» не ледокол. Старое корыто. Четыре часа капитан так держал. Да, наш Евдокимов герой.
А Ян Юрис не выходил из машинного отделения, хотя уже отбыл свою вахту и ему полагалось давно спать. Но какой тут сон! Парень, на которого он мог оставить свои машины, совсем не имеет стажа, только диплом.
А когда мы наконец избавились от остроконечных ледовых гор и вышли на чистую воду, — попали в туман.
Капитан и стармех, может, и нагляделись на своем веку на туманы (и мели, и штормы, и ледовые сжатия), но мы, бородатые юнцы, попали в такой туман впервые в жизни.
Представляешь, полное отсутствие видимости, а ведь был еще день. Как будто судно потонуло в сметане. Я сидел рядом со штурманом в рубке и делал поправочные расчеты с учетом курса и скорости судна.
Вошел капитан и приказал мне идти спать, так как я тоже не сменялся уже две вахты.
Прежде чел уйти, я, как всегда, погладил индикатор, словно кошку, чем несказанно удивил капитана. А жест мой объяснялся просто: этот прибор изготовлен… на нашем заводе. Да, представь себе! На заводе, где всю жизнь проработала моя мать и твой отец, где теперь работаешь ты, Владька. А теперь этот хрупкий прибор спасал нас от гибели — в такой-то туман!
Когда я вошел в нашу каюту, Ян Оттович лежал на койке и тихонько стонал. Лицо его пылало. Я смерил ему температуру — оказалось около сорока. Он попросил укрыть его потеплее и дать что-нибудь от головной боли. Его знобило, я укрыл его тремя одеялами. Затем сходил за коком (он когда-то окончил медицинский техникум). Кок поставил старику банки, дал выпить таблетку стрептомицина и аспирин.
— Боюсь, что у него воспаление легких, — сказал он, выйдя за дверь. И пошел докладывать капитану.
Крупозная пневмония — вот что оказалось у нашего деда. Потянулись беспокойные томительные часы. Температура не спадала. Каждые четыре часа кок делал уколы пенициллина, инъекции камфарного масла, сердечные. Давали ему кислород…
А судно шло полным ходом, за иллюминатором вздыхал океан. Кок в качестве медицинской силы требовал изменить курс и идти к ближайшей гавани — порт Рейкьявик — и сдать деда исландским врачам. В госпитале его бы подлечили. Но дед вбил себе в голову, что умирает. Никогда не хворал в жизни, вот и решил, что смерть за ним пришла. А дед не раз всем говорил, что, когда придет его час, он хотел бы умереть в плавании. И когда капитан спустился к нему в каюту, Ян Юрис опять напомнил ему эти слова. Они долго беседовали вдвоем… И когда радист вышел на связь, он сообщил, что все на «Ветлуге» нормально. А про болезнь стармеха ни слова. И на другой день, и на следующий. Даже когда кок уведомил всех, что сегодня ночью ожидается кризис…
Не кризис, а агония ожидала Яна Юриса в эту ночь. Смерть уже описывала сужающие круги.
В ту ночь никто не спал. То один, то другой подходил к каюте Юриса и прислушивался.
В каюте больного мы были втроем: капитан, кок и я.
Ян Оттович был в полном сознании, но сильно ослабел. Сердечная недостаточность. Кок сделал ему очередную инъекцию камфары, я осторожно положил к месту укола горячую грелку, завернутую в полотенце.
Мы сделали все, что могли, и ждали, когда лекарство окажет свое действие.
— Замучил я вас всех, — виновато прошептал механик.
— Ерунда, лишь бы ты поправился, старина! — наклонился к нему Евдокимов.
— Вот так я и мечтал встретить свой час, — с удовлетворением проговорил механик.
Он прислушался к гулу машин: они работали исправно. Старый механик за доли секунды, по звуку, едва ослабевал привычный гул, мог определить отклонение в работе механизмов. Уже смертельно больной, он сразу проснулся, едва остановился правый двигатель. По его просьбе я передал в машинное отделение приказ проверить топливную систему. Старый механик успокоился лишь тогда, когда неисправность устранили.
Для него все шло как надо. Он был счастлив, что умирает не в больнице среди чужих людей, а на корабле и что дорогой его капитан рядом.
Страха смерти он не испытывал. Конечно, ему хотелось еще пожить, поработать, порадоваться солнцу, океану, добрым людям. Послушать, как отбивает склянки медный колокол-рында, голоса, смех, песню.
Он вдруг улыбнулся лукаво.
— А ведь мне… 74 года, — сказал он капитану. — В войну рассеянный писарь поставил… на девять лет меньше, а я промолчал… Хорошо сделал, меня бы давно списали на берег… Я хорошо пожил, потому что любил свою работу…
Он посмотрел на меня сочувственно и любовно., — Даниил… я был другом твоего отца… Я скажу тебе как отец… Ты не корабль любишь… ты… театр любишь. В театр и иди… все равно кем… Хоть рабочим сцены… плотником. Когда любишь, найдешь свое место. Не плачь, Дан.
Да, Владя, я заплакал. Я поцеловал его руку и выскочил в коридор. Там, притихнув, стояли ребята. Я пробежал мимо них.
В коридорах и отсеках корабля было пустынно и тихо. Машины стучали ритмично и надежно, как сердце здорового человека…
От переутомления или от расстройства, но я все воспринимал зыбко, как во сне. И мне вдруг показалось, что я уже видел когда-то эти длинные пустые коридоры, освещенные электрическим светом.
Я вернулся в каюту. Капитан и кок советовались, что еще предпринять для больного. Но ему это уже было не нужно.
— Дан, позови всех… прощаться, — внятно сказал старый механик.
Он, не торопясь, простился со всеми. Никто не смел при нем плакать. Потом он ушел от нас навечно.
Теперь я не боюсь смерти, а жизнь люблю еще больше, чем прежде.
Я вернусь в Москву и поступлю в театр, хоть рабочим сцены.
И наверное, женюсь на тебе.
Твой Даниил.
Глава одиннадцатая
А ВДРУГ ЭТО ТАЛАНТ?
Когда папа узнал, что я еду завтра в Рождественское, он даже в лице переменился. Сразу оделся и куда-то ушел. Вернулся с пачкой книг. У себя в комнате долго рылся на книжных стеллажах. Был уже вечер, мама где-то задержалась.
Когда я вошла к папе, он показал на объемистую пачку упакованных книг.
— Передашь одной женщине в Рождественском книги? — спросил он смущенно.
— Пожалуйста, но, может, по почте отослать?
— Видишь ли, дочка, я хочу, чтобы ты сама отнесла ей эти книги… как подарок. Ей давно хотелось тебя увидеть.
— Папа… А кто это?
Мы сели рядышком на его кровать. Отец потрепал меня по руке.
— Она колхозница, Александра Прокофьевна Скоморохова. Эта женщина… меня любит. Редкий и щедрый дар от человека. Я тоже ее люблю. Но… ведь у меня семья. Впрочем, вся моя семья — это ты, Владька. Не мог я тебя оставить Зинаиде одну… А она бы тебя не отдала.
— Но я уже большая!
— Теперь большая. Только теперь. И то я тебе еще очень нужен. Разве не так?