Узник гатчинского сфинкса
Шрифт:
Такая вот незадача. Видно, и вправду Август где-то нагрешил, да так, что всевышний отвернулся от него, как когда-то от набедокуривших ангелов.
«Впрочем, — рассуждал Державин, — зачем Коцебу, действительно, обременять свою свободу казенною службою, к которой, по столь очевидностям, у него на это нет никакого призвания. Да, да, бог с ним, с князем, что тут толковать. Другое дело, если он сам пригласит его к себе в секретари. Тем паче, что Карамзин отказался».
Правда, однако же, и в том, что по рекомендации самого же Державина эту должность намеревается ему представить и граф Платон Зубов, ну да, тот самый, что коротко был вхож в спальню императрицы.
О приезде Коцебу в столицу говорили, как о деле совершенно решенном. Потому-то пиитический шалопай и денди Сашка Петров, завсегдатай литературных салонов, не замедлил ответить другу своему Николке Карамзину:
«Коцебу скоро будет в Петербург: он переводит сочинения Гаврила Романовича; но что будет жить у Гаврила Романовича в доме, этого я не слыхал; напротив того, я слышал, что Платон Александрович Зубов берет его к себе в секретари…»
Видит бог, но в этой упряжке колесница забуксовала, и все осталось так, как было. Может, к лучшему. Наверное, к лучшему. Из лейпцигской типографии только что вылетел совсем еще тепленький, так приятно, почти ласкающе приятно пахнущий типографскою краскою томик стихотворений Державина. С портретом автора. Но уж так повелось на святой Руси: первое собрание поэтических сочинений нашего первого российского поэта увидело свет не на своей родине, а в чужих краях и на иностранном языке.
Карамзин в своем «Московском журнале» первым сделал поэтический разбор стихов. О «Фелице» сказал так:
«Переводчик есть один из истинных поэтов Германии, перевод его близок к подлиннику, гладок и приятен… Видно, что г. Коцебу хорошо знает русский язык. Он переведет, может быть, и другие сочинения нашего поэта, которые еще более уверят немецкую публику в том, что воображение русских не хладеет от жестоких морозов их климата».
«Уведомь, в Петербурге ли Коцебу? — спрашивает он у И. И. Дмитриева. — Гаврила Романович может поздравить себя с таким хорошим переводчиком. Он имеет жени, дух и силу. Я желал бы знать его лично».
Державин не спешно обошел La cour d’honneur, остановился. В этот момент снова лязгнули широкими накладками створки главных ворот, и на двор въехала карета, не дверце коей он заметил герб графа Безбородко.
«Ах, Август, Август, столько хлопот с тобою. Не умею просить. Да и противно, не по мне сие. Нынче же отпишу в Ревель… Пиесы идут с аншлагом…
О Новикове надо бы удочку закинуть. Надо. И как бы прижать этого паука, этого инквизитора Шешковского с его иезуитскими замашками, — думает Державин об обер-секретаре Тайной экспедиции. — Радищева измочалил, а теперь, говорят, Новикова на дыбе грозится распять… Ах, Николай Иванович, голубчик, что же делать? Пятнадцать лет в Шлиссельбургской гробнице! И за что?»
У главного входа на часах гвардейцы отдали приветствие его превосходительству. Хлоп, хлоп. Ружья в сторону, к ноге. Красногрудый дежурный офицер распахнул обе половины белой двери, зацепился шпорой, смешался.
Белая лестница, широкая, как улица, упругость ковров, прохлада мрамора, обманчивая глубина венецианских зеркал и утомительный до ломоты блеск.
А двери, как драгоценные крышки ларцов, открывались и открывались. И вот уже позади пять приемных залов, позади немые лакеи в жарких расписных камзолах. Позади шепот, подобострастия, страх, ссутуленные плечи, плутовство…
Он шел неверной походкой вдоль пустынного поля тронного зала, будто по льду.
«Намедни принц де Линь подыгрывал на откровенность с Платоном Зубовым, — думал Державин, рассеяно блуждая взглядом через широкие окна по обстриженной центральной аллее. — В Гатчине у наследника малый двор, свои «потешные» полки; Растопчин, Барятинский заглядывают. Да, верно, перед матушкой головы не смеет поднять, ну так вот такие-то от страха на все могут решиться… Говорят, Павел не забыл Ропшинский замок [19] …»
19
Где был убит его отец, император Петр III.
Кто-то прошел мимо и исчез в одной из зеркальных рам. И еще кто-то ушел туда. Потом повстречалась дежурная камер-фрейлина Протасова. Она сделала клоксен, улыбнулась, мило опуская нижнюю губку, что-то сказала и тоже прошла и исчезла в зеркалах.
В отражениях паркета, стен, зеленоватых стеклах окон шелестели и гасли безмолвные тени. Неуютно тут, тревожно. Милость и гнев рядом…
«Но как же Новиков-то? Кнутобоец этот Шешковский. Не далее как три дня назад изволил рассуждать о литературе российской, укор делал, что навет на дворянство пишем, потрясаем благонравие и веру в незыблемость принятого порядка, якобинствуем! Пугал французскими бедствиями…»
Его остановило что-то сумеречно-голубоватое, как ежели бы он вдруг очутился под водой. Державин поднял голову. Он еще ничего не понял. Комната небольшая. С мягкими тенями. Окна зашторены. Стены забраны шелковым голубым драпи — от того и свет такой.
Он метнул свой взгляд туда-сюда. Вот в белой раме нежится в объятиях сатира полногрудая Ева с шальными глазами, кои она стыдливо полуприкрыла. Ненужный фиговый листочек игриво слетел со своего места и кружится в воздухе.
Вот еще какая-то нимфа в образе Пентефрии, также без листочка, увлекает некоего, более похожего не на Иосифа, а на гвардейского молодца из дворцовой охраны, на пышные атласные изломы.
Камерона черепаховый столик, ножки коего выполнены в форме «мужского достоинства», венчающиеся вместо капителий двумя характерными крутыми яблоками.
То же на столе: подсвечники, пепельница и даже подлокотники кресла, на кои любят опираться бабьи ладони ее величества. И даже ручка костяного ножа для бумаги… И что-то еще и еще, что в углах, у камина, у балконной двери, за ширмой. И все это с помпейской достоверностью, разных размеров и форм, в жарком исступлении и силе перекатывается на тугих и горячих «яблоках». И все это инкрустировано, выточено, расписано…
Пахнуло тревожным запахом мужского гарема. То был запах страха. Он липким холодком прошелся меж лопаток, перехватил горло, застрял в глазах.
«Эк занесло!.. Ничего не видел, не знаю, не слышал!..»
Державин пробкой выскочил из голубоватого полумрака интимной комнаты. Метнулся к вторым дверям, нырнул в квадрат зеркальной рамы и остановился, переводя дыхание и умеряя разошедшееся сердце. Потом он потной ладонью кое-как извлек из глубины камзола надушенный ком батистового платка и надолго окунулся в него лицом.
— Батюшки, да что это с вами? — встретила его камер-юнгфера Мария Саввишна Перекусихина, комнатная собачка ее величества, точнее — евнух в обличий сирены.
Глаза ее подозрительно сузились, руки забегали по густым сборкам платья. Она улыбалась.
— Я завидую вам, — спокойно и непонятно сказал статс-секретарь. Он это сказал, наверное, уж чересчур спокойно, потому что Перекусихина как-то враз остановилась и с явным любопытством стала смотреть ему во след. Она была озадачена и даже смущена, подозрительность ее тут же погасла, в прищуренных глазах забрезжила растерянность: чтобы сие значило?