В большом чуждом мире
Шрифт:
Маленькая пастушка долго ждала за холмом. Тишина склонила ее выйти из укрытия. Она упала ничком, обнимая мертвую овцу, и долго рыдала, приговаривая: «Ой, моя овечка!.. Ой, пестрая моя овеченька!» И не было у нее другого утешения, кроме собственных слез.
Сделав несколько кругов по окрестностям и расспросив встречных колонов, Мардокео подошел к усадьбе, погоняя своего нагруженного циновками осла.
Донья Леонор, жена дона Альваро, встретила его, когда он входил в дом:
— А, пришел Мардокео! Я как раз о тебе думала, мне нужны циновки для слуг…
— Хорошо, хозяюшка…
— Ты, должно быть, голоден… Пройди-ка на кухню, и пусть тебе дадут там картошки и супу. Потом поговорим… Посмотрим, не просишь ли ты лишнего… Прошлый раз у тебя все было очень дорого…
— Задешево отдам, хозяюшка…
Не заставляя повторять приглашение, Мардокео прошел на кухню, раздумывая о том, что дела у него, кажется, идут на лад. И впрямь, донья Леонор не лукавила. Ей нравилось угощать бедного Мардокео, такого простого и доброго человека… Как раз тут дон Альваро со своим новым помощником поднялся на крыльцо и увидел во дворе осла, нагруженного циновками.
— Это чей осел?
— Мардокео, общинника, который привозит циновки…
Дон Альваро выругался и закричал, созывая слуг.
— И ты тоже, Рамон! Посмотрим, как у тебя выходит… Выволоките этого индейца, привяжите к дереву и дайте ему сто кнутов за шпионство…
Сеньора Леонор и ее дочери бросились в комнаты. Ужас, как порыв ветра, разнесся по всем домам. Мардокео подтащили в эвкалипту. «Что я сделал? — вопил он. — Я ничего не делал!» Там его раздели и привязали за запястья к старому стволу. Рамон, вдохновленный присутствием своего благодетеля, который следил за всем из дверей кабинета, возжелал представить свидетельство своей признательности и взялся за кнут. Длинный кожаный кнут засвистел и щелкнул. Жалобный вопль Мардокео расколол воздух; кнут падал и падал на его спину, а он стонал все тише, пока наконец в мертвой тишине был слышен только глухой звук жестоких и неумолимых ударов. Когда Мардокео развязали, он грузно осел на землю, бледный как труп и весь мокрый. С его распухшей спины стекала черная кровь.
На заявление Бисмарка Руиса Иньигес ответил так, как и можно было заключить из его беседы с доном Альваро. Поскольку в бумагах общины не была указана географическая широта и долгота межевых знаков, он приписал эту погрешность — следствие невежества или недобросовестности землемеров — преднамеренному умыслу индейцев. Доказательством служило то, что они не преминули самовольно переиначить названия, заняв таким образом чужие земли. Иньигес привел много юридических статей и постановлений и в заключение выставил свидетелями дона Хулио Контрераса, дона Сенобио Гарсиа и всех жителей Мунчи или прохожих, знакомых с местностью, которых пожелает вызвать сеньор судья. Сеньор судья сделал извлечения из законодательства, и по его повесткам явились многочисленные свидетели.
В кабинете, пропахшем чернилами и старой бумагой, перед высоким столом, из-за которого усатый сеньор судья произносил речи, имеющие юридическую силу, рядом с близоруким и шустрым секретарем, свидетели давали показания, временами поразмыслив, а временами совершенно свободно, но отнюдь не забываясь.
Дон Хулио Контрерас Карвахаль, странствующий коммерсант, без постоянного места жительства ввиду рода его деятельности, холостой, пятидесяти лет от роду и так далее, показал, что вот уже в течение двадцати лет он периодически проезжает через Руми. Он не знает в точности названия ущелий и ручьев, потому что крайняя занятость едва позволяет ему запомнить названия городов и районов, но однажды, когда он был гостем в доме общинника Мигеля Панты, этот последний упомянул, что некоторые названия ущелий и ручьев были изменены общинниками, никто не осмелился это опротестовать. Будучи спрошен, с какой целью Панта сделал ему это признание, он заявил, что тот хотел похвалиться могуществом общины. Торжественно и строго сеньор судья задавал свои вопросы, и Волшебник удалился, убежденный в том, что Иньигес и дон Альваро связали свою судьбу с человеком, который не даст себя задешево провести.
Дон Сенобио Гарсиа Мораледа, промышленник (вспомним, что он гнал и продавал каньясо), проживающий в Мунче и являющийся видным гражданином этой округи, где он исполнял должность губернатора, женатый и так далее, заявил, что знает общину Руми с детских лет. В Мунче и ее окрестностях народ говорит о том, что община завладела чужими землями благодаря перемене названий и незаконному смещению межевых знаков. В давние времена селение находилось на плоскогорье Янаньяуи, где еще сохранились развалины каменных домов. Будучи спрошен и переспрошен суровым судьей, он должен был сообщить, среди прочих сведений, имел ли он трудности с общинниками Руми. Он заявил, что нет, потому что был осторожен, поскольку община превратилась в прибежище Васкеса и его банды, что весьма опасно для Мунчи и всех близлежащих поместий. Когда Гарсиа покинул зал суда, лицо его было красней обычного и мокрое от напряжения. Он тоже думал, что повстречался с чиновником, которому пальца в рот не клади.
Дон Агапито Карранса Чамис, промышленник, проживающий в Мунче, видный гражданин и так далее, во всех пунктах подтвердил заявление Сенобио Гарсиа. Спрошенный бескорыстным судьей, располагает ли он какими-либо доказательствами, он заявил: доказательством представляется ему тот факт, что с жителей Мунчи, в большинстве своем бедняков, община берет по одному солю годовых с каждой головы скота, тогда как с дона Альваро Аменабара, человека богатого, она не берет ничего. Судья немедленно осадил его, и Агапито не только покинул зал, думая, что он находится перед беспристрастным служителем закона, но даже жалел, что дал Сенобио уговорить себя. В следующий раз он не станет слушать ничьих советов, если его для чего-либо вызовут, и будет меньше верить обещаниям. Что такое экономия в один соль на голову скота за год? А вдруг теперь его засудят как лжесвидетеля…
В течение пятнадцати дней судья опросил по два раза пятнадцать человек, а писарь неуклюже, путано и витиевато заполнял страницу за страницей стопы гербовой бумаги. Образовалась уже внушительная гора, когда общинники явились к Бисмарку Руису за новостями. Адвокат сказал Росендо, чтобы тот поспешил дать свои показания. Беспокоиться нечего. Он отведет Контрераса, Гарсиа и других; прочие же веса не имеют.
Наша Суро тоже ходила в черном. Но Дикарь — по-своему, по-разбойничьи — выражал этим отказ от радостей жизни, ей же хотелось, чтоб ее окружала мрачноватая дымка тайны. Ее седые спутанные волосы закрывала черная шаль, и единственным темно-желтым пятном было морщинистое лицо, измятое и нечистое, как старый лоскут шелка. Мутные глаза порой вспыхивали странным светом. Она прославилась как знахарка, но ходили слухи, что она и ведьма. Наша была тщедушна, сгорблена и жила в хижине с узкой дверью, но без единого окна. Там совершались неведомые вещи. Входить в хижину имели право лишь тяжелобольные, обычных Наша лечила у них на дому. Она постоянно посылала общинников искать разные травы, но особые искала сама, их никто другой не различил бы.
Наша (а полностью — Нарцисса) приходилась дочерью Авелю Суро, искусному лекарю, у которого был и сын Касимиро. Память о ее отце, по-видимому, не старела, и в тени ее процветали сперва сын, а потом и дочь. Авель совершал поистине чудесные исцеления, и сам дон Гонсало Аменабар был обязан ему жизнью. Случилось так, что предприимчивый дон Гонсало отправился на по* иски серебра, и в горах, на дороге в Мунчу, где взрывали скалы, ему пробило камнем голову — то ли он слишком близко стоял, то ли не успел спрятаться. Верхом он ехать не мог, и спутники решили отнести его на руках в поместье или хотя бы в город, но вскоре поняли, что ни туда, ни сюда им его не донести. К тому же в городе тогда не было врача, а в поместье (как и в прочих местах) и подавно. Раненый с трудом говорил, у него отнялись рука и нога. Тогда остановились в Руми и позвали Авеля. Тот осмотрел рану, увидел, что осколки черепных костей давят на мозг, и решился на трепанацию. Один из спутников дона Гонсало заметил, что она под силу не знахарю, а хирургу, но помещик, измученный болями, еле внятно выговорил, что он согласен. Дело было утром. Авель спокойно объяснил, что особенно пугаться нечего, дал пациенту разных отваров, и тот понемногу успокоился. После каждого глотка зелья Авель спрашивал: «Больно, сеньор?» Тот мычал: «Получше…» Авель поставил на огонь большой новый кувшин воды, а вокруг очага — маленькие, тоже новые кувшинчики. Потом он дал больному особенно крепкого отвара, смешав и снова проварив для этого все, что давал ему прежде. Тут вскипела вода; помощники разлили ее в маленькие кувшины, где тоже лежали травы, и лекарь сунул туда острые ножи и стальные острия, вроде шила. Затем он опустил в воду руки и пояснил, что для успеха дела их нужно согреть. Наконец он пробормотал нужные заклинания, и операция началась. Помощники подливали кипятку в кувшинчики, а лекарь опускал руки в горячую воду и брал то шило, то нож, то другой нож, поострей. Он удалил всю поломанную кость, а овальную дыру в черепе покрыл тонкой пластинкой, приготовленной заранее из тыквенной кожуры. На самую рану он положил пластырь из трав. Через несколько дней дон Гонсало уехал домой, выздоровел и жил с тыквенной заплатой много лет. Умер он от воспаления легких, простудившись во время бури. Знахарь же вел себя с истинным благородством. Помещик хотел подарить ему упряжку волов, которые весьма пригодились бы в общине, предлагал и деньги, и вещи, но Авель сказал:
— Сеньор, я индеец и прошу вас лишь о том, чтобы вы пожалели индейцев. Повсюду и везде им плохо, как было плохо вам, когда я лечил вас…
— Вы тут живете хорошо, — возразил дон Гонсало.
— Не все индейцы — общинники, — отвечал Авель.
— Да я для этих индейцев все сделаю! — воскликнул помещик.
Авель завещал свое искусство сыну, однако, предвидя его близкий конец, научил и дочь. Много лет спустя в Руми приехали ученые люди порасспросить о знахарях и нашли лишь ее одну. Наша сказала, что трепанаций делать ей не доводилось, да она и не смогла бы — силы не хватит и знаний. Один из городских щеголей огорчился.
— Вот что творится, — сказал он. — При инках боевая палица с металлическими шипами повреждала теменную кость, и у хирургов было широкое поле деятельности. А теперь случаев нет, и опыт их исчезает.
Спрашивали знахарку и о травах, но она притворилась дурочкой и назвала только самые известные.
У Наши и без трепанаций хватало пациентов. Их значительно поуменьшилось, когда малярию стали лечить хинином, запоры — касторкой и слабительной солью, всяческие хвори — пилюлями, а зубы — щипцами. Однако никто иной не вылечивал детей от сглаза или от родимчика, который, как известно, вызывает встреча с привидением. От сглаза она лечила специальными купаньями, причем на грудь больному, как медальон, клала петушиный гребень. Страдающих же родимчиком отводила в лощину или к ручью, где, по предположениям, они встретили неприкаянную душу, долго гримасничала, чтобы ребенок заплакал, произносила заклинания и поскорей несла его домой. При лечении же взрослых она брала морскую свинку и терла ею больного так сильно, что та подыхала, а потом вскрывала ее, определяла по внутренностям, чем именно страдает пациент, и назначала соответственные травы. Ведьмой она не была, людям не вредила и очень хорошо лечила от порчи. Как именно — никто не знал. Запершись ночью в своей хижине с больным, она усыпляла его зельями и заговорами. Родичи его или просто общинники дежурили неподалеку, лязгая острыми мачете, чтобы отпугнуть злых духов, если те воспротивятся спасению своей жертвы. Если больной умирал, это означало, что враг все же прошел мимо — тогда уж помочь ничем нельзя. Однако неосторожен был бы тот, кто осмелился бы посмеяться над Нашей. Говорили, что она может сделать вас навеки хромым, подобрав щепотку земли с вашего следа, а если она пронзит ваше изображение шипами кактуса, вы испытаете страшные боли именно в том месте, в котором сидит колючка. Умела она, по слухам, и насылать сухотку, и лишать зрения, и лишать разума, угостив зельем из чичи, могильной земли, волос и трав, и — с помощью маленькой совы, называемой чушек, — забрать у спящего голову и заколдовать, а к телу приделать тыкву, чтобы бездомной голове, отчаянно мечущейся в поисках прежнего пристанища, некуда было прилепиться. Все верили, что она умела обернуться кем угодно, от курицы до коровы, с одним лишь условием: существо это непременно должно быть черным. Как известно, таких оборотней можно ранить, но нельзя убить. Если колдуна или колдунью ранят в зверином обличье, рана остается и в обличье человеческом. Однажды у Наши была покалечена рука — чего ж яснее? Мы уже говорили, что Наша умела гадать на коке. Гадала она и по цветам заката, и по полету хищных птиц.