ЖАНРЫ

В двух веках. Жизненный отчет российского государственного и политического деятеля, члена Второй Государственной думы
Шрифт:

Самое тяжелое впечатление оставляли уроки русского языка, которыми в пятом классе заведовал Геннадий Каликинский, по-видимому, глубоко несчастный человек, искавший утешение в вине. Бывали часы, когда он, объясняя урок, говорил какими-то загадочными, отрывистыми предложениями, на наш взгляд не имевшими никакого отношения к делу, и, прервав объяснения на полуслове, лишь только раздавался звонок, стремительно выбегал из класса, точно звон возвещал какую-то опасность. Я был его любимцем и баловнем, мне все прощалось, сочинения мои читались вслух.

Однажды он сказал фразу, значения которой я тогда не оценил, но впоследствии она стала моим писательским лозунгом. Прочтя вслух мое сочинение, он обратился к классу: «Вот как нужно писать. Прямо в центр, сжато, без предисловий!»

Случалось, однако, что за сочинение я получал единицу и, задыхаясь от беззвучного хихиканья, Каликинский прочитывал его вслух как образец нелепости и озорства. Но это относится уже ко второй половине пребывания в гимназии, и, прежде чем к ней перейти, я могу отдохнуть душой, ибо досталось мне совершенно неожиданное в еврейском быту противоядие против растлевающей ум и душу гимназической обстановки. Если не ошибаюсь, как раз в год поступления в гимназию дед мой по матери приобрел большое поместье Мало-Софиевку в 5000 десятин земли, а еще через год-другой соседнее имение Корбино, тоже в 5000 десятин. Это огромное богатство явилось источником разорения семьи деда и отца, но по отношению ко мне оно оказалось истинным Божьим благословением. Было оно расположено в Верхне-Днепровском уезде Екатеринославской губернии. В первом был вместительный дом, без всяких затей построенный, а во втором оставались только руины аляповатого дворца с двусветным залом и стенной живописью, большим парком с разбитыми статуями, провалившимися мостиками, заплесневевшими беседками. Оба имения принадлежали дворянским родам, разорившимся после отмены крепостного права, о котором в Корбине можно было еще наслушаться ужасов.

Управлял латифундией дядя, не имевший ни малейшего представления о сельском хозяйстве, и к тому же, несмотря на столь грандиозные размеры – засевались тысячи десятин, овец насчитывалось до 15 000, – не ведший решительно никакой бухгалтерии. А так как доходы от продажи зерна, шерсти и т. д. поступали, в зависимости от места платежа, в разные руки (деда в Екатеринославле, отца в Одессе и дяди при расчете на месте), то никто не имел понятия, дает ли имение доход вообще и какой именно. А между тем весь интерес только тем и исчерпывался, чтобы получить максимальный доход, и притом сейчас, а не завтра, не через год. Думаю, что если бы предложено было сделать какую-нибудь затрату, обещающую в будущем значительное увеличение доходности, то, как бы велика ни была вероятность расчета, предложение было бы отвергнуто, как «журавль в небе»: мало ли, что может завтра случиться, а сегодня нужно извлечь как можно больше, до минимума довести расходы, как бы производительны они ни были. Поэтому ничего не было застраховано, не было ветеринара при огромных отарах овец, большом количестве лошадей и рогатого скота, отличный фруктовый сад не имел садовника, проточный пруд, подковой окружавший сад, превратился в стоячее болото, и одним летом я схватил жестокую лихорадку, от которой долго не мог избавиться. За все годы я ни разу не видел и не слышал о враче, да и фельдшера не было. Лечил крестьян дядя – от «лихоманки» лошадиными порциями хинина, с которым конкурировала касторка. А против порезов, для остановки кровотечения, лучшим средством считалось обволакивание паутиной. И – ничего, заражения крови не случалось. Вообще, культурный уровень хозяйства был абсолютно тот же, что у крестьян прилегающей к «экономии» малороссийской деревни, и стоял под знаком: «Авось да небось».

Мало-Софиевка находилась в 75 верстах от Екатеринослава и от Никополя. Помню это совершенно точно и отчетливо и все же вынимаю из книжного шкафа географический атлас, якобы для того, чтобы проверить память свою, а по правде сказать, только для того, чтобы дать схлынуть пленительно волнующемуся приливу воспоминаний о поездках в деревню. Как мучительны были последние дни перед роспуском на летние вакации!

Одесса и сама была в это время года очаровательна. Комнаты напоены сладким, одуряющим ароматом белой акации, простиравшей свои ветки в открытые окна; купание на Ланжероне: неподвижно распластавшись на спине, под жгучим солнцем и совершенно забыв, что существует еще что-нибудь, кроме развернувшегося над тобой синего-синего неба… А катание на греческих парусных лодках с резкими поворотами, когда один борт скользит вровень с поверхностью, вот-вот зачерпнет воду. Но все соблазны блекли перед напряженным ожиданием утра, когда нас отвезут в гавань, чтобы сесть на пароход «Тотлебен». И мы по-своему тревожились: мало ли, что может еще случиться, слишком заманчива была мысль о поездке, слишком велико ожидавшее нас счастье, чтобы не опасаться какой-нибудь неожиданной помехи. Убийственно медленно тянулись дни, возбуждавшие тревожные ночные сны, и как же мчались мы домой, придерживая карман с полученным из гимназии «отпуском»… Теперь остается собрать вещи в дорогу, но это нас мало интересует. А вот что важно: купить на сделанные сбережения разных фейерверков. 20 июня в деревне большое торжество – день рождения младшего кузена. До него у дяди было пятеро детей, но все умирали вскоре после рождения… Поэтому шестого, Сашу, берегут как зеницу ока, и день рождения, который в нашей семье ничем не отмечался, – большое торжество.

Накануне отъезда нам приказывают рано лечь в постель, потому что вставать нужно в 6 утра, но мы с братом уславливаемся не спать и долго шепотом обсуждаем, какой эффект произведет наш фейерверк, пока не засыпаем мертвым сном, и утром сразу не можем понять, зачем нас расталкивают. Отец везет нас на пристань, и вот он – красавец «Тотлебен», так важно пыхтящий небольшими клубами дыма и как будто только нас и поджидающий. Погода чудесная, но за волнорезом порядочная зыбь, брата сразу укачивает, а я тем более горжусь, что морская болезнь меня не берет, стою на носу, воображаю себя настоящим морским волком и радуюсь соленым брызгам… Часов в пять дня мы в Херсоне, ах, каком ненавистном Херсоне: здесь приходится, пересев на речной пароход, ждать до полночи, слушая однообразные выкрики грузчиков: вира-майна! Но под эти мерные восклицания и лязг цепей, на которых опускают в трюм грузы, отлично спится в каюте, и когда утром просыпаемся, то уж давно ползем медленно вверх по Днепру.

После долгих остановок на многочисленных пристанях мы покидаем пароход в Никополе. В те времена это было благословенное местечко, с пыльными или непролазно грязными улицами, состоявшими в полном распоряжении свиней с поросятами и всякой домашней птицы. Дома больше похожи на деревенские избы, за исключением двух двухэтажных каменных домов, из коих один принадлежал кузену отца. Это был крупный, жирный, добродушный человек – два сына его впоследствии стали видными промышленниками в Петербурге и назывались в семье «богатые Гессены». Жена его была еще жизнерадостнее моей матери (они были двоюродными сестрами) и радушнейшая хлебосолка. Нас встречали чрезвычайно приветливо, засыпали вопросами, как поживают родители, как мы выдержали экзамен, а нам прежде всего хотелось узнать, присланы ли за нами лошади, и перекинуться хоть несколькими словами с кучером. Но не тут-то было. Надо было садиться за стол, буквально заставленный всякой снедью: рыбный холодец, индейка, гусиные шкварки, кныши, которые тетка пекла с исключительным мастерством, вареники с вишнями, густейшая сметана, не говоря о яйцах, зеленых огурцах, редиске и редьке, и к этому отличный хлебный квас. Всего нужно было отведать. Лишь после ужина удавалось выскочить во двор, насладиться видом знакомых лошадей и коляски, жадно расспросить кучера о наиболее интересующих нас предметах, и тут мы уже ощущали непосредственную близость окружающего нас рая.

Ранним утром, по холодку, переночевавшие в жарких постелях и снабженные провизией примерно на неделю, мы покидали гостеприимный дом и отдавались переполняющему душу восторгу поездки на «долгих», так гениально изображенной в «Детстве» и «Отрочестве» [10] . Мы ехали ровной степью с редкими курганами, неглубокими балками и ставками, мерно бежали лошади среди волнующихся, ароматных, ласково шепчущих нив, и эта ширь, эта бескрайность так дорога была нам, родившимся у моря и сжившимся с ним. Но там бесконечный горизонт как бы вызывал на бой, на соревнование с ветром и бурей. Здесь же он нежно звал и манил таинственными обещаниями. Лучше всего была ночь, которая сразу падала на землю, и дневная тишина, столь пленительная после городской неуемной сутолоки, переходила в торжественный благостный покой… И я слушал эту многоговорящую тишину, широко раскрыв глаза навстречу бархатной ночи, и верилось, что «звезда с звездою говорит». Не рискну настаивать, что так это именно и было… Быть может, все это задним числом подсказываю теперь тому беззаботному, страстно влюбленному в жизнь мальчику, но определенно знаю, что «звук этой песни в душе молодой остался без слов, но живой», и так на всю жизнь запомнились эти часы и так они и дороги мне, потому что тогда был неповторимый момент беспримерной чистоты и непорочности души.

10

«Детство» и «Отрочество» – автобиографические произведения Л. Н. Толстого.

Однажды – это было, должно быть, в 1889 году – к нам с братом в Одессе неожиданно присоединились три троюродных кузена с теткой. Оставаться такой большой компанией в Никополе было неловко, и я предложил кучеру немедленно закладывать лошадей. Недовольный уже тем, что вместо двух ожидаемых пассажиров явилось шесть – мудрено таки было разместить их в экипаже, – он стал спорить, но вдруг догадался, в чем дело, и сказал: «Понимаю, паныч. Вы тут заночевать не хотите. Гарно! Нам, значит, доехать только до первой корчмы, тамичка и заночуем».

Я похвалил его за догадливость, и, отъехав пятнадцать верст, мы остановились на ночь в корчме, носившей странное название. Нам отвели единственную чистую комнату, в ней стоял диван, на котором улеглась тетка, а нам на земляном полу постлали свежего сена. Но мы и не собирались спать, а занялись репетицией «Женитьбы», которую собирались сюрпризом разыграть в торжественный день 20 июня.

Около сорока лет спустя, застряв в начале 1928 года в Финляндии, в Сортавале, я стал излагать свое прошлое и, остановившись на приведенном эпизоде, никак не мог вспомнить название корчмы. Как раз в этот момент получены были из Швейцарии немецкие газеты… И первое известие, бросившееся в глаза, было, что немецкие войска заняли Чертамлык и подходят к Никополю. Что это? Забавный сон или фантастическая явь? Чертамлык и было название той затерянной в степях корчмы, куда, казалось бы, три года скачи – не доскачешь. И вот теперь тяжелая пята врага ступает по богоспасаемому гоголевскому краю, и грохот колес артиллерии разрушает очарование вековой тишины. И тут впервые я не то что понял, а ощутил, что прошлое ушло безвозвратно.

* * *

Только один раз мы и остановились в Чертамлыке, обычно же на полпути нас ждала подстава, то есть свежая четверка или тройка лошадей (великорусская тройка считалась в Малороссии щегольством, здесь пара лошадей шла в дышле, а третья пристяжной). Наскоро перекусив и напившись чаю, мы снова у экипажа, стараемся личным участием ускорить раздражающе медленную перепряжку лошадей, хохлацкая лень истощает наше терпение, кучер все громче бурчит в ответ на понукания и упрашивания и, сердито кивая на нас, ищет сочувствия у окруживших экипаж собеседников, делающих замечания и дающих советы насчет упряжки. Ссориться с кучером никак нельзя, потому что дорогой придется ему поклониться, чтобы получить в свои руки вожжи, а что может быть приятнее, чем разобрать между правой и левой рукой остро пахнущие вожжины и внимательно следить, чтобы, не дай бог, кнут не затянуло в колесо.

Поздним вечером подъезжаем к парадному крыльцу с большим балконом, украшенным колоннами, выходящим на огромную, обнесенную палисадником поляну, и с трудом различаем по другую ее сторону контуры конюшни и каретного сарая. На крыльце встречают нас хозяева с прислугой, и снова те же расспросы и комплименты, а мы стараемся выведать, каковы виды на урожай, потому что от него целиком зависит капризное настроение дяди. Если урожай предвидится, у нас будут отличные верховые лошади и своя тройка, по-великорусски запрягаемая в небольшую легкую бричку, будут пикники в Корбино, где у большого холодного пруда похоронены последние владельцы имения «раб и рабыня Божии Мандрыкины», мы будем получать «ответственные» поручения к соседям-помещикам (отношения с ними были чисто деловыми, знакомства домами с окрестными дворянами не было), по вечерам будут танцы и, сверх того, мы будем пользоваться неограниченной свободой действий. Если же предвидится неурожай или неблагополучно с овцами, настроение испорчено, так сказать, в квадрате, ибо дядя угнетен не столько самим фактом неудачи, сколько тем, что она лишает его права веселиться. Дурное настроение обостряет и вспыльчивость, какой мне за всю жизнь больше не приходилось встречать и за которую ему не раз доводилось платить и по суду, и собственными боками. Тяжелое настроение сильней всего отражалось на безответной, любящей, красивой жене его, закрывавшей глаза на постоянные измены бесшабашного бабника. Когда муж бывал в гневе, она силилась стать совсем незаметной, сойти на нет.

Поделиться с друзьями: