В дыму войны
Шрифт:
Мы не отходили, а просто бежали, как стадо, бежали потому, что не хотели умирать под огнем противника.
Мы остановились в такой местности, где никаких «заранее приготовленных позиций» нет… Спешно возводим укрепления, роем окопы, обливаясь потом.
Весна идет, цветы несет.
Солнце пригревает все жарче и жарче.
Черными лысинами пестрят поля. Пахнет вербой и прелой травой.
Снег посинел и разбух; по утрам он покрывается блестящей ледяной корочкой и так аппетитно хрустит под ногами.
В полдень с брустверов и с размякших стенок на дно окопа стекают ручейки холодной мутной воды, образуя в изломах глубокие лужи.
Местами вода наливается за голенища сапог.
– Лодки заказывать нужно, – шутят солдаты.
Многим выдали вместо сапог какие-то «американские» (с московской «Трубы», вероятно) ботинки наподобие футбольных буц. Ботинки промокают, подметки отваливаются. Солдаты клянут изобретателя ботинок и часто вспоминают мать заведующего снабжением дивизии.
Качество военной обуви действительно ниже всякой критики. Промокшие онучи сушить негде. От них преют и простывают ноги. В холодные ночи онучи пристывают к ногам.
Приделали к котелкам черенки, и целый день по очереди отливаем из окопов воду. Работаем до отупения, а вода как будто издевается над нами: все прибывает и прибывает; из каждой поры земли сочится вода; стенки окопа наливаются пузырями. Фельдфебель в шутку назвал эти пузыри слезами Марии Магдалины. Всем понравилось, и название закрепилось.
Ночью заморозок стягивает поры земли, на стенках окопа вырастают изящные гирлянды кристаллических сосулек. Мы бросаем котелки и беремся за винтовку. Открываем оживленную пальбу. Немцы отвечают.
И каждую ночь я себя спрашиваю: какой толк в этой бессмысленной стрельбе?
Но стрелять, очевидно, нужно. Мы разбрасываем еженощно на ветер сотни тысяч патронов, и нас не только за это не ругают, но поощряют.
О нашей идиотской стрельбе в «белый свет» непрерывно пишутся и пересылаются эстафеты, донесения, приказы, сводки, отчеты. В бесчисленных штабах сидят на этом деле сотни людей.
Газеты и журнальчики, обозревая нашу стрельбу, говорят:
«В Н-ском направлении оживленная перестрелка».
Эх, господа почтенные редакторы и журналисты! Если б вы только знали, во что обходится России эта «оживленная перестрелка»? Ведь, наверное, из каждого миллиона выпущенных пуль только одна зацепит немца, да и то ротозея какого-нибудь.
Мысленно перевожу расстрелянные за ночь пули на хлеб, на уголь, на мясо, на одежду, и эта арифметика повергает меня в отчаяннейший пессимизм.
Если так будет продолжаться несколько лет, вся Европа разорится. Россия вылетит в трубу раньше всех.
Мы разоряем себя с упорством фанатика.
Грунт слабый, с большим процентом примеси песка. Солнце безжалостно разрушает наши окопы. Ежедневно оползни, обвалы стенок. Земля превратилась в тесто, обильно снабженное дрожжами. Удержать ее в повиновении трудно. Наши скрепы и подпорки недостаточны. Нужны бревна, доски, ивовые плетни, сетки.
Леса под рукой нет.
За «деревом» ходим ежедневно в тыл, за двадцать километров. Разбившись на десятки, взваливаем на плечи тяжелое восьмиметровое бревно и, как муравьи, тащим его в свой окоп. Несем эту дьявольскую ношу через непролазную грязь, через темень нахмурившейся ночи, через лужи и ручьи полой воды.
Когда один из носильщиков спотыкается и падает, падают все остальные. Скользкое бревно летит в грязь.
Печать подлеет с каждым днем все больше. Тошно читать бесконечное вранье. В какой номер газеты ни заглянешь, каждый русский воин – альтруист, христианин, герой, а каждый немец – природный громила, варвар, дикарь и зверь.
Для фабрикации «немецких зверств» журнальные мудрецы уже создали своего рода штамп: можно заранее знать, что будет в завтрашнем номере «Нового Времени» или «Биржевки».
В одном из последних журналов какой-то борзописец на протяжении двух страниц расписывает прелести фронтовой бани. Все в порядке. Даже фотографии солдатиков, моющихся в бане.
Солдатики улыбаются, хохочут под освежающими струями воды…
Не баня – салон красоты и гигиены!
А в действительности мы моемся где-нибудь в грязной речонке, в луже, в землянке из котелка и делаем это раз в два-три месяца.
О существовании этих бань ни один солдат ничего не знает; никто этих бань в глаза не видывал.
Сегодня ночью немцы устроили очередную потеху: их артиллерия не давала нам спать. Воздух выл и стонал, как будто тысячи ведьм сорвались с цепи.
Под утро шальной снаряд упал в дверь землянки первого отделения нашего взвода.
Землянку разбросало. Шесть человек убито, десять ранено.
Раненых подобрали полковые санитары. Убитых мы отнесли в заброшенный боковой ход сообщения, прозванный отростком слепой кишки, и зарыли в песок. Зарыли без молитв, без шуток. Проделали это так же безучастно и спокойно, как таскали бревна и мешки с песком.
Фельдфебель Табалюк, притаптывая свежий холмик на братской могиле, сухо говорит:
– Смерть схватила их неожиданно, легко… Хорошая смерть! Дай бог всякому из нас так умереть!
Кто-то неожиданно всхлипнул.
О чем? О погибшем безвременно друге? О брате? О завтрашней своей гибели, может быть?
Табалюк не выносит слез. Какой же это, черт возьми, солдат, защитник веры, царя и Отечества, ежели он нюни распустил, как баба! Боевой дух потерян – все потеряно!
– Что, анафемы, разрюмились?! – шипит он в кучку насупившихся стрелков. – Эко дело смерть! Все там будем. От смерти, брат, не отвертишься. Она те найдет везде. Все под одним богом ходим. Бог – он захочет тебе кончину прописать, так и без войны пропишет: ляжешь ночью на печь к бабе и навеки заснешь. Так-то, други милые.
Молча расходятся стрелки, точно боясь разбудить, потревожить. Говорят вполголоса об отошедших на вечный покой.
Из всего отделения уцелел один Голубенке, который лежал в самом дальнем углу землянки, накрывшись шинелью. Видит в этом какое-то чудо.
В момент взрыва в землянке горел ночник, устроенный из консервной банки. Играли в «козла»… И умерли, не доиграв партии…
Весна вступает в свои права. Разбухли почки.
Мягко голубеет бездонное небо. Жарче дышит земля.