В мире эстетики Статьи 1969-1981 гг.
Шрифт:
Критика абстрактного, субъективно-технического понимания формы в искусстве (как, впрочем, и в других разделах энциклопедии современной
культуры) делает понятным античный энтузиазм Игоря Ильина. Именно греческая древность занимает в его интересах главное место, что не мешало ему столь же искренне увлекаться живописным гением Федотова или писать о советской графике.
Прошли века, не лишенные глубины и блеска, а греческая культура эпохи расцвета гражданской общины древнего полиса все еще служит примером слияния личной энергии и самого виртуозного мастерства с объективным началом общественной жизни. Произведения искусства, горделиво подписанные мастером, дошли до нас в немалом числе уже из VI столетия до н. э., но в греческом мире личность художника легко и свободно выражала что-то большее, чем его особое «видение». В своем эргастерии — мастерской он делал святое и общее дело.
Древнему обществу еще недоступна формальная свобода сознания как целесообразного инструмента его познавательной функции или функции контроля над подсознательными инстинктами, органа выражения субъективной художественной воли или средства информации и коммуникации, наконец, просто системы знаков, способных служить любому содержанию, чтобы в последнем счете из слуги превратиться в господина. При таком представлении о нашей внутренней жизни, сознание само по себе беспредметно, пусто и может быть наполнено чем угодно — была бы только слепая сила напора или машина давления в умелых руках. «Всякий человек всякую суть всегда понимать способен, — сказано у Щедрина, — стоит только внушить».
История этого предрассудка, имеющая, разумеется, свои корни в действительности, которую он отражает, несмотря на видимость полного разрыва между формой сознания и его материальным содержанием, тесно связана с историей нового времени, особенно в эпоху капитализма. Древний мир не пошел на этом пути дальше «Бузириса» Исократа, да и то подобные парадоксы сохранились в памяти людей скорее как предмет удивления, смешанного с ужасом.
Внимательный читатель заметит, что античный энтузиазм нашего автора таит в себе отвращение к пустоте внешне функционального, но лишенного собственной объективной меры сознания и вместе с тем мечту о том, что это варварство рассудка будет только переходным временем к подлинной свободе духа, вернувшего себе наивный реализм греков. Конечно, это мечта. Опираясь на свои внушительные расчеты, футурологи рисуют другое будущее. И что же? Их новый бравый мир способен вызвать только жажду бессмысленного разрушения и насилия. Мы видим это не в будущем, а сегодня, не в утопическом романе Хаксли, а на каждой странице больших мировых газет. Вот почему человеку нашего времени трудно отвергнуть старую мечту народов, тем более что она имеет свою историческую опору в научном идеале коммунистического общества.
Из всего сказанного можно понять то внимание, которое Игорь Ильин уделяет античной мифологии как реальной форме народного мышления, выступающей перед нами во всем своем неповторимом своеобразии. Другим общественным условиям соответствуют другие формы сознания, менее стихийные, но также имеющие свой внутренний закон. Древнее мифотворчество, рожденное в недрах жизни и неотделимое от нее, реши-
тельно отличается от свободных вымыслов фантазии более поздних времен и уже по этому одному не может быть поставлено в один ряд с новейшими опытами фабрикации какого-нибудь оригинального «мифа».
Мышление в образах, реализм
Греческое мышление было по преимуществу образным даже там, где мыслящая голова имела перед собой абстрактные представления, например, геометрические. В своей работе «Эстетика гармонии и числа» Ильин хорошо показал это применительно к Пифагору и его школе. В неразложимом единстве чувственного образа сливались различные стороны жизни, которым предстояло далеко разойтись в дальнейшем. Так, еще у Платона и Аристотеля хороший человек именуется «четырехугольным». То, что мы называем в искусстве греков золотым сечением, пишет Ильин, было для них не только формально-геометрической мерой, но одновременно и определенным отношением индивидуального и гражданственного, «единством математики и этики, музыки и гражданской свободы, единством искусства в широком смысле слова с природой, которое нашло свое осознание в числе и гармонии». Все это с особенной величавой торжественностью сказалось в искусстве эпохи Перикла, когда Афины ценою жизни павших в борьбе за свободу Греции стали «опорой Эллады», «Пританеем мудрости», «божественным городом», «пиршеством для глаз и ушей».
Нетрудно заметить, что в своей морфологии общественного сознания наш автор, человек тридцатых годов, примыкает к наследию Гегеля. Тем более удивительно, что критика Ильина обращается также против известной формулы мышление в образах, принятой в качестве возможного определения искусства Белинским вслед за Гегелем. С легкой руки Г. В. Плеханова эта формула вошла и в марксистскую литературу. Игорь Ильин оспаривает ее; как же это могло случиться и почему?
Чтобы избавить читателя от недоразумения, которое часто встречается в наши дни, я позволю себе сделать одну существенную оговорку. Нельзя смешивать истинный смысл теории мышления в образах с ее вульгарным или школьным применением. Самое плохое применение какой-нибудь теории не является доводом против нее, что в одинаковой мере относится к любой теории, будь это богословие или марксизм. Именем божиим злоупотребляли во всяком случае не меньше, чем материалистической диалектикой.
Что может и должна сделать верная теория, чтобы обеспечить некоторую безопасность от ложных применений ее? Прежде всего установить, где начинается скользкое место, опасное для равновесия элементов, образующих плоть и кровь этой теории. Ибо совершенной безопасности от плохого применения никакая теория дать не может. Шаг в сторону, и с любой высоты можно скатиться вниз, а чем выше вы забрались, тем опаснее будет падать.
Что касается критики Игоря Ильина, то она является скорее защитой формулы мышления в образах, чем осуждением ее. Он просто хочет оградить существо этой теории от опасного скольжения в сторону прагмати-
ческой субъективности, то есть школьной трактовки мышления как произвольной акции нашего ума и образной формы как яркой, чувственно-привлекательной упаковки, в которой полезная идея преподносится нашей слабой натуре. Критика Ильина не имеет ничего общего с модной в настоящее время попыткой воздвигнуть род китайской стены между научным мышлением и эмоциональным миром художника. Наш автор не всегда бывает достаточно ясен, но присутствие мысли в образных представлениях художника является для него аксиомой, не требующей доказательств. Ничего другого он, собственно, и не хочет сказать.
Взгляд Ильина состоит в том, что образы художника не меньше, чем мышление в силлогизмах, наполнены содержанием объективной реальности и потому непроизвольны, несотворимы по щучьему велению. Он видит в них нечто более существенное, чем простой материал для наглядных иллюстраций к хорошим передовым идеям. Таким образом, для него не прошла бесследно традиция русской критики XIX века, откуда и происходит теория мышления в образах. В самом деле, чем виновата критика Белинского, если одно из ее глубоких определений было вырвано из контекста и подвергнуто грубой формализации?
Можно заметить также, что в этом пункте, как и в других чертах своего мировоззрения, Ильин не остался чуждым известному направлению нашей идейной жизни 30-х годов. Все отвергают теперь «иллюстративность» в художественном творчестве, да вот беда — то, что говорится на эту тему, тоже формализовано уже до крайности, до совершенной, можно сказать, пустоты. Тем более есть основание вспомнить таких деятелей критики 30-х годов, как Елена Усиевич. Я имею в виду ее нашумевшую в свое время статью «К спорам о политической поэзии», написанную в 1937 году. Защита мышления в образах от вышеозначенной иллюстративности требовала в те времена некоторого героизма и ставилась в вину авторам из журнала «Литературный критик» в качестве одного из их самых больших грехов *. Не помню, был ли когда-либо Игорь Ильин сотрудником этого журнала — может быть, и нет. Но так или иначе, на своем участке общественного поля он работал в том же направлении.
Это направление, которое более или менее условно определяют обыкновенно участием в журнале «Литературный критик», порвало с инструментальным пониманием искусства, свойственным одинаково и вульгарной социологии XX века и формализму различных школ и оттенков. Образ художника нельзя свести к простому средству для выражения идеи, даже самой истинной и нужной людям. Не потому, что существует заветная грань между мышлением ученого и воображением художественной натуры (все грани относительны и условны), а потому что образ, так же как сама мысль или идея в ее полноте и конкретности, есть истина, не терпящая никакой фальши и неспособная служить внешней цели. Истина — сама себе цель. Это цель нашего знания как идеал разума, это цель нашей нравственности как общественное добро, сплочение всех трудящихся против пара-