В морях твои дороги
Шрифт:
Раздался последний залп — и угасли ракеты. Но лучи прожекторов принялись быстро бегать в темноте, словно играя в пятнашки.
А что творилось вокруг! Все кидали в воздух фуражки и шляпы, бросались на шею друг другу и целовались. Некоторые вытирали слезы. И Стэлла вдруг принялась целовать всех подряд — Антонину и Хэльми, меня и Юру. А когда дошла очередь до Фрола, он чуть не опрокинулся *за ограду. Но Стэлла все же расцеловала и его. Она готова была перецеловать всех, кто попадется ей на пути.
Заиграл оркестр, и все принялись танцевать.
Наконец, мы выбрались из толпы.
«Да, — думал я, — нам еще долго придется учиться, чтобы Антонина могла выращивать цитрусы, какие захочет, Стэлла — строить электровозы, которые поведут через горы поезда в двести вагонов, а мы с Фролом — командовать даже небольшими кораблями на флоте. Но «настоящий советский человек, если он чего-нибудь захочет, все сможет», говорит мой отец. И мы все добьемся, чего хотим — и Антонина, и Стэлла, и Юра, и я, и Фрол, — потому что растем в Советской стране, где для нас все дороги открыты. Мы придем с Фролом к морю, и оно станет для нас родным домом!»
В воскресенье мы пошли в республиканскую галерею. На белом здании висел большой транспарант: «Выставка картин народного художника Ш. Гурамишвили». Было очень много народу. Светлые залы со стеклянными потолками походили на зимний сад: повсюду раскинули листья пальмы, цвели камелии, олеандры. Сколько картин написал Шалва Христофорович! При виде суровых пейзажей Военно-Грузинской дороги вспоминался лермонтовский «Демон», а при виде горных дорог и сел, похожих на птичьи гнезда, — «Путешествие в Арзрум» Пушкина. На одних полотнах мы увидели старый, с узкими улицами, Тбилиси, на других — Тбилиси, каким он стал перед самой войной — красивый, разросшийся, с широкими набережными и белыми большими домами. На пейзажах Черноморского побережья с лазоревым морем, казалось, шевелились кружевные верхушки пальм и лакированные листья магнолий. Художник словно приглашал за собой и, показывая людей, города, горы, цветущие сады, море, говорил: «Смотри, как хороша твоя Родина, любуйся вместе со мной!»
Шалву Христофоровича мы нашли там, где было больше всего народу: он стоял, опираясь на плечо Антонины, на голову возвышаясь над всеми, весь в черном, красавец с гривой седых волос и с пушистыми седыми усами.
Мы увидели тут же Стэллу, Мираба и Хэльми. Они увлеченно рассматривали большую, во всю стену, картину: матросы, высоко подняв автоматы, выходили из морской пены — они казались живыми; в море покачивались катера.
— Гляди, Кит, гляди! — схватил меня за руку Фрол. — Совсем как на самом деле!.. Гляди, того, маленького, почти с головой накрыло: не помоги ему старшина, совсем захлестнуло бы! А мичмана ранило в руку, видишь, опустил автомат… Хорошо, что товарищ перехватил, поддержал… А всплески видишь за катерами? Это с берега по десанту бьют. Ну, ничего, их приглушат быстро… До чего все правильно схвачено!
Фрол с уважением посмотрел на Шалву Христофоровича.
— «Их не остановит ничто», — повторил он название картины. — А ведь в самую точку названо. Морскую пехоту черта с два остановишь! Поди попробуй!
Вокруг все зааплодировали.
— Это Фрол? — спросил Шалва Христофорович. — И Никита здесь? Ну как, понравилось?
— Нет, Шалва Христофорович! Не понравилось, а зацепило за самое сердце! — воскликнул Фрол с чувством.
— Значит, работа моя хороша, — удовлетворенно сказал художник. — А «Возвращение с победой» вы видели?
Последнюю картину Шалвы Христофоровича так обступил народ, что к ней почти невозможно было пробраться. Все говорили:
— Как хорошо!
— Замечательно!
— Сколько радости!
— Сама жизнь!
И самые хмурые, озабоченные лица озарялись улыбкой.
— А вы знаете, — шепотом сообщил человек, стоявший впереди нас, соседу, — что картина не вполне закончена?
— Не нахожу. По-моему, совершенно закончена.
— Художник ослеп, не завершив работы.
— И это лучшее, что он написал!
Наконец, нам удалось протиснуться поближе. Фрол воскликнул:
— Кит, гляди, капитан-лейтенант — как живой! Постой, постой, да ведь он… — Фрол осекся.
«Художник был уже слеп, когда Серго вернулся с победой, — хотел сказать Фрол. — Когда же Шалва Христофорович написал картину?»
Вот что было написано на холсте: знакомая комната под горой Давида залита солнечным светом. За высоким окном все цветет, и на ковер сыплются алые лепестки граната. Дверь широко распахнута. Серго Гурамишвили, раскрыв объятия, вбегает в комнату. Девочка со светлыми волосами, в светло-зеленом платье (в ней нетрудно узнать Антонину), бежит навстречу. Радость светится на их лицах. И так и кажется, что Антонина кричит отцу, как тогда, когда мы пришли с Серго: «Ты вернулся, вернулся! Я знала, что ты вернешься!»
Все с любопытством оборачивались на Антонину, заметив необычайное сходство с девочкой на картине.
— Дед, ты устал? — опросила Антонина смущенно. — Пойдем, сядем.
Они отошли в сторонку и сели на мягкий диванчик под пальмой. Их тотчас же окружили, люди жали Шалве Христофоровичу руку, благодарили его, восхищались его искусством.
А к картине подошла группа школьников. Молодая учительница сказала вполголоса:
— Когда мы говорим «мужество», мы говорим о мужестве, проявленном не только на фронте. Перед вами, — показала она на картину, — пример подлинного мужества. Запомните: художник творил, когда зрение ему отказывалось служить, когда его сын, которого вы видите на картине, пропадал без вести и враги находились у ворот Грузии. В эти дни над его родным городом кружились фашистские самолеты, но художник верил в победу и творил, прославляя ее…
Глава десятая
«АДМИРАЛ НАХИМОВ»
Барказ отвалил от пристани. Упершись коленом в банку, я стоял среди товарищей. Урчал мотор. За кормой остались каменные белые львы, широкая лестница и колоннада под синим небом с куда-то спешащими облаками. Война была окончена, и город, который всего гон назад я видел разрушенным, возрождался, со своими бульварами, лестницами и домами, построенными из инкерманского камня. По правому борту, у пирсов, стояли эсминцы; по левому борту, посреди бухты, пришвартовавшись у бочек, вросли в светлую воду крейсера и линкор «Севастополь». Корабли поворачивались к нам: один — бортом, другой — кормой, третий — носом, как бы говоря: «Любуйтесь нами. Вот мы какие красавцы!»
Бесчисленные дымки вились в прозрачном воздухе над Северной стороной и над Корабельной, напоминая о том, что повсюду уже живут люди. Огромный теплоход разворачивался в глубине бухты, у угольной пристани. И повсюду сновали такие же барказы, как наш, катера, ялики и морские трамваи.
У меня в груди поднималось какое-то совсем особое чувство.
Когда я приезжал на «Ладогу» в Кронштадт, я был «Рындин-младший», малыш, которого можно было потрепать по щеке и подшутить над его курносым носом. На катерах я был сиротой, и меня все жалели. Прошлым летом, в Севастополе, я опять был лишь гостем отца, хотя и носил уже флотскую форму. На «Каме» я был «пассажиром» (ведь «пассажиром» на военном корабле считается не только «вольный», но и матрос, и нахимовец, и даже капитан второго и первого ранга, если он не служит на этом корабле; и когда все на корабле заняты, «пассажиру» нечего делать). И только теперь впервые я поднимусь на палубу своего корабля и отдам честь флагу, который должен беречь и любить. И только теперь я могу сказать, что и линкор, и крейсера, и эсминцы, и катера, и подводные лодки, и тральщики — это мой флот, на котором я буду служить всю жизнь.
И мне подумалось, что то же самое сейчас чувствуют и Фрол, и Иван Забегалов, и Юра, и Вова Бунчиков, и все мои товарищи, которые стоят на барказе как-то особенно подтянуто и торжественно.
Барказ огибал низкую корму линкора. Матросы на баке «Севастополя» пели. «Прощай, любимый город…» выводили они чистыми и звонкими голосами. Раньше эта песня была для меня просто песней: не я ведь уходил в море, уходили другие. Здесь, на «Нахимове», я буду петь о себе и своих товарищах: это мы пойдем завтра в море на своем корабле!