В поисках цветущего папоротника
Шрифт:
– Будзеш, Алесь, на рускай мове вучыцца, зусім нашу позабудешь [1] , – вздыхает девочка.
– На каком же языке мне учиться? Я – православный, и семинария – русская, а мову нашу не забуду. Разве можно забыть:
«Плакала лета, зямлю пакідаючы;Ціха ліліся слязінкі на поле.Але прыгожаю восенню яснаюТам, дзе упалі яны, вырасталіКветкі асеннія, кветкі, ўспаённыяТугаю, горам…» [2]1
Будешь, Алесь, на русском языке учиться, совсем наш позабудешь. (бел.)
2
Автор Максим Богданович (1891–1918). Поэт, публицист, переводчик, классик белорусской литературы.
Подстрочный перевод:
Плакало лето, землю оставляя,тихо лились те слезинки на поле.Только пригожею осенью ясною,там, где упали они, вырасталицветы осенние, цветы, напоённыетоскою и горем…Парнишка смутился и оборвал стихи, не дочитав до конца. Нарочито грубовато произнес:
– А ты русский учи, на нем тоже много хороших стихов писано, приеду – спрошу.
– Часу няма, сам ведаеш: я старэйшая [3] , – вздохнула девочка.
Седой профессор математики обхватил руками колени, уперся в них подбородком, задумчиво улыбнулся. Вспомнил, отчего так сильно смутился тогда: где-то хлопнула дверь, от сквозняка шевельнулись выбившиеся из-под косынки завитки волос на тонкой девичьей шее. Почему-то это показалось парнишке трогательным, подумалось: может, и видятся они с Евой последний раз…
3
Времени нет, сам знаешь: я старшая. (бел.)
«Да нет, какое, к черту, предвидение», – профессор недовольно поморщился, – просто мелькнула мысль и пропала. А может, я это только сейчас придумал…»
Нехотя поднялся, наклонился отряхнуть брюки. Мелькнули затаившиеся в траве алые капельки, наполненные сладким соком, словно брызги живой воды на печальном погосте. Сорвал кустик земляники, положил у подножия памятника: «Ты любила красные ягоды».
Тропинка, ведущая ко входу в усадьбу, заросла кустарником. Ступени крыльца разрушены, возносящиеся над ними колонны террасы ощетинились битым кирпичом. Когда-то крепкий и уютный деревянный дом с двухэтажной каменной пристройкой, двумя одноэтажными флигелями – каменным и деревянным, теперь напоминал неопрятного старика-доходягу, доживающего свои последние дни.
Профессор прочитал едва различимую табличку у двери, зачем-то потрогал тяжёлый амбарный замок. Показалось: в тот последний день, подгоняемая казаками, мать именно такой повесила на дверях.
– Что пан ищет?
Пожилая женщина с плетёным кошиком [4] в руках остановилась за спиной, с любопытством рассматривая чужака.
«Вчерашний день», – захотелось буркнуть в ответ правду, но сдержался:
– Судя по табличке, здесь музыкальная школа? Что же всё в таком запустении?
4
Корзинка.
– Эх, милый, когда это было, – махнула рукой женщина. – Почитай, шесть годков прошло, как учительница наша, Марья Иосифовна, мать схоронила, сын её и забрал в город. Душевная была, детишек любила. А без неё некому учить стало, молодые-то в деревню не хотят ехать. Да и струменты давно растаскал народ…
2
…Он едва успел. Их распустили из семинарии по домам с наказом немедленно эвакуироваться, но – мальчишки! – конечно, они задержались, прощаясь. Порассуждали, что дела на фронте плохи (как будто не виден был на западе дым горящих деревень), оглядываясь по сторонам, пошептались, повторяя за старшими, что всюду измена: снарядов не хватает, пушки, говорят, разрывает при первом же выстреле, и зря их пока ещё не призывают, уж они бы…
Мать, уронив шаль с тонких плеч, с глазами, полными слёз, бросилась к сыну:
– Алесь, слава богу, я уже надежду потеряла, что ты поспеешь. Видишь, эти, – кивнула в сторону верховых с шашками на боку и винтовками за плечами, – требуют, чтобы в течение часа оставили маёнтак [5] , иначе, говорят, подожгут сами. Я им про то, что и брат, и муж на фронте, а они не слушают, только нагайками своими размахивают.
Возле дома стояла груженная скарбом телега, мычали привязанные к ней коровы, любимицы матушки, Зорянка с Белянкой, тонко верещал спрятанный где-то среди мешков весёлый поросёнок Борька.
5
Поместье.
Однообразной вереницей потянулись дни. Тоскливые, серые, как низкое небо над Брест-Московским трактом. Конец августа девятьсот пятнадцатого года выдался сухим и жарким. Рыжевато-серая пыль лежала на подводах и бричках беженцев, на копытах и боках коров, тупо тащившихся вслед за повозками. В глазах животных читалось удивление и застывший упрёк: куда, зачем их ведут в этом караване горя мимо пока ещё зелёных лугов…
Говорили о холере. Шептались, что где-то там, впереди, вымерли целые деревни, а потому сторонились незнакомцев, не позволяя присесть у своего костра и отказывая чужакам в еде из одного чугунка.
Впрочем, и между односельчанами отношения с каждым днем становились суше и жёстче. Пришлось зарезать Борьку: нечем стало кормить. Алесь не смог, зато сосед, многодетный крестьянин с радостью согласился, но почти всё мясо забрал себе, оставив им с матерью рёбра да немного грудинки:
– Вас, пани, двое, хватит и того, не оголодаете. А у меня семья большая. Кожны сваё беражэ.
Алесь боялся лишний раз взглянуть в сторону матери. Она иссохла, посерела. Уже не чувствовался налёт зажиточной жизни, различимый прежде почти в каждой её фразе, а педантичное пристрастие к порядку сменилось безразличием и непреходящей усталостью.
Всё быстрее приближалась артиллерийская канонада, всё чаще стали попадаться могильные холмики вдоль дороги, и случилось то, что когда-нибудь должно было случиться: пересеклись дороги военных, двигавшихся в сторону фронта, и населения, согнанного с родных мест и уходящего от войны.
Ругань армейских обозных и свист нагаек, которыми расчищали дорогу для артиллерии; плач детей и крики женщин, перевёрнутые телеги, втоптанные в грязь рушники, посуда, нехитрая еда, мычание перепуганных коров и проклятия стариков… Всё смешалось.
– Алесь, я больше не могу, – взмолилась мать. – Давай поворотим назад, будь что будет.
Не слушая возражений сына, свернула с тракта.
Вслед за военными обозами поехали полем. Неубранная рожь кланялась тяжёлыми колосьями, скрывая сор и грязь войны: обрывки каких-то бумаг, окровавленные бинты, осколки бутылок, черепки. Показавшаяся вдали просёлочная дорога манила тишиной и мирным уютом. На обочине цвела желтая пижма, кланялись ветру фиолетовые столбики шалфея. Алесю даже почудилось: стоит только доехать туда – и вернешься в прежнюю, довоенную жизнь.
Неожиданный резкий свист оборвал что-то внутри. Ни взрыва, ни пламени Алесь не увидел.
– Оклемался, хлопче? Це добре. Что ж вы, бисовы дети, энтой дорогой поихали? – над Алесем колыхалась большая черная папаха.
Что-то скрипело, будто старая люлька качались доски, а перед глазами крутились смерчи пыли. Они взвевались к брезентовому потолку, опускались вниз, вихрились, дрожа в столбе солнечного света, и снова взлетали…
У того, кто склонился над ним, серое от пыли лицо, на когда-то чёрных черкеске и папахе тоже слой пыли.