В поисках утраченного смысла
Шрифт:
Бытийная приглядка, давшая повод тем, кто писал о Френо, причислить его к певцам «метафизического приключения» личности, без малейших натяжек сопрягается у него с вниманием к вещам житейски-обыденным и скромной душевностью признаний, не слишком частой у французов. Как когда-то у анжуйца Дю Белле, для которого Франция – это достойная гордости держава и вместе с тем милый сердцу ручей у дома детства, так теперь у бургундца Френо родина – это древняя земля, где все хранит память о славной и бурной отечественной истории, и в то же самое время неказистый парижский закоулок или уголок в деревенской глуши:
Я почти не в разладе с тем, что любил:я впустил в мое сердце родную странуи постиг ее прошлое… Гнев мой утих.Я сегодня хочу, я сегодня дерзаю…И неведомой речи понятен мне смысл,и деревья глядят на меня дружелюбно,и, себя познавая, я чувствую связьи с моею страною, и с этой округой,где навстречу выходят ко мне деревушки,кричат петухи, опереньем пылая,и стены надежны, и пахнет вербеной,по склонам ползут виноградные лозы,и падают тени от облаковна долины, где злаки желтеют.106
Из французской поэзии. Френо. Гильвик. М., 1969.
При всей полновесности интеллектуального затекста, каким бывают нагружены стихи Френо, приглашающие к напряженной мыслительной работе, в них нет и следа сугубо головной логистики: лирик-философ, он сердечен, непосредствен, а то и порывист. Поклонник стоической мудрости, Френо наделен почти детским простодушием, в котором чересчур трезвые умы усматривают чудачество, но без которого поэты зачастую лишь стиходелы. Суровость его миропонимания и крепко засевшая в душе боль не подорвали в нем ни тяги к нежности, ни сочувствия к чужим горестям, ни умения радоваться малому. Наитие, лирическая ворожба чужды складу его письма – как искусный каменщик, он усердно, неспешно и добротно трудится, возводя на прочной основе здание из слов, так, чтобы природные возможности материала использовались с полной отдачей. Здесь каждая строка тщательно обточена и подогнана к соседним плотно, заподлицо. Но, умело очищенные от излишеств – хотя подчас и образующие обширные построения, где просторно и для напевно развертываемого периода, и для его подхватов или перепадов, – они не несут отпечатка языкового аскетизма. Философический азот входит непременной составной в воздух бесхитростной исповеди Френо, мгновенное, удерживая свою осязаемую однократную неповторимость, естественно мерится мыслимым масштабом непреходяще-вечного, Судьбы.
Судя по всему, как раз открытие для себя «проклятого» вопроса вопросов трагического гуманизма об «уделе человеческом», собственно, и сделало Френо поэтом. Он потянулся к лирике не в ту раннюю пору, когда безусые юноши, одолеваемые бесом сочинительства, берутся за перо, еще толком не зная, что сказать, а гораздо позднее – в возрасте, когда взгляды на окружающее и собственное в нем место уже вполне сложились. И первое стихотворение Френо называлось «Эпитафия» – то, что обычно звучит заветом уходящего из жизни, на сей раз было прологом к творчеству. Дремавший дотоле лирик проснулся на свидании взрослой мысли со смертью и небытием. Но именно потому, что ум попал на эту встречу окрепшим, он не был смят и опрокинут нахлынувшим невзначай приступом страха. Френо сумел подчинить свою тревогу потребности внятно самоопределиться в мире, разобравшись для себя, зачем и почему стоит жить, коль скоро неминуемый конец рано или поздно грядет. «Эпитафия» помечена 1938-м годом. Френо, родившемуся в 1907-м, – тридцать. Далеко в прошлом остался сыновний бунт, когда он покинул дом отца, респектабельного провинциального аптекаря, предназначавшего ему роль своего преемника, и уехал в столицу. Позади и годы учения, когда Френо основательно занимался историей, всерьез заинтересовался психоанализом, штудировал сочинения отечественных и особенно немецких философов, готовя себя к деятельности исследователя-социолога. Жизнь рассудила по-другому. Френо отправился преподавателем литературы во Львов, а по возвращении в Париж поступил на службу.
Есть своя неслучайность в том, что признание пришло к Френо – как и к Мишо, как почти ко всем трагическим гуманистам, – в годы войны и Сопротивления: исторический обвал, разительно подтвердив в глазах тех, кто в него попал, «неблагоустройство» сущего, одновременно предрасположил их к особенно чуткой отзывчивости на духовную работу по изысканию ценностных опор взамен ушедшей вдруг из-под ног почвы. Френо довелось взглянуть в лицо уже не философической истине «смертного удела», а бродящей где-то совсем поблизости физической смерти. Призванный в армию в 1939 г., он томился от бездействия в окопах «странной войны», потом узнал позор разгрома в войне молниеносной. Попав в плен, он был заключен в концлагерь, бежал с подложными документами, на родине примкнул к патриотическому Сопротивлению. Мужество мыслителя, испытанное на жизненную прочность, сделалось мужеством солдата, подпольщика. Еще в лагере Френо закончил, помимо коротких лирических зарисовок (позже объединенных им в цикл «Гражданские стихи»), поэмы «Волхвы» и «Жалоба волхва». Они были напечатаны нелегально в 1943 г., сразу же поставив его в ряд ведущих певцов Франции непокоренной. Прославленный старший собрат Френо, Поль Элюар, расслышал в них голос «сражающейся истины».
Хроника злободневного «сегодня» и «здесь» отступает в этих философско-лирических поэмах глубокого дыхания, как и позже в «Чуме» Камю, перед заимствованной легендой или вымышленной притчей. Однако это иносказание-миф отнюдь не уход от прямосказания. Соотечественники Френо безошибочно узнали самих себя во встречавшейся им на страницах его книг фигуре сурового путника, упрямо движущегося вперед сквозь непогоду и мглу. Он спотыкается и вновь распрямляется; расстается с милыми сердцу обольщениями и все же не теряет воли идти дальше. Приблизившись к очередному верстовому столбу, он обнаруживает, что впереди опять долгий изнурительный переход, которому, быть может, и вовсе не будет конца, но усталый искатель все равно завтра отправится навстречу мигающей где-то вдали звезде. Такова у Френо «безумная странница», бродящая по оскверненному пепелищу, – в ней без труда опознается мать-Франция («Женщина потерянных дорог»). Таковы паломники-волхвы, пустившиеся однажды в дорогу, чтобы поклониться новорожденному Христу. Но, пережив свершение своих упований и снова ощутив пустоту в душе, они опять устремляются на поиски Земли обетованной, лучезарного града, который всегда где-то в тридевятом царстве. Чем бы ни манил свет дальней звезды – освобождением, восторгом или забвением, Френо никому не сулил ни последних бесспорных побед, ни блаженных островов, причалив к которым уже некуда рваться и незачем продолжать поиски. Да и там ли, в дальних далях, настоящий источник света, или это возвращается отраженным луч, исходящий из самого человека, который и есть тогда доподлинный «светоносец»? Так или иначе, но казавшееся вчера пределом мечтаний завтра остается позади, и только одно безусловно – лента теряющейся где-то в бесконечности дороги и на ней – шагающий путник. Лишь вместе с его шагами оборвется и самый путь:
К далеким пределам,К которым стремился,Иду наугад…Из сил выбиваясь,Теряя дыханье,Ступень за ступенью,Как зверь в темноте.В лучах фонарейИсчезают фигуры,Сверкают приманкиНеведомых празднеств,И власть постояннаСамообмана.И холод все злее,И путь все трудней.В блестящей толпеУлыбок пустыня,Песок в моем горле,И падают птицы,И время раскрылоЛовушки свои.С дороги сбиваясь,Иду, возвращаюсьК далеким пределам,Которых достигну,Когда все вокругПогрузится во тьму.Значит, нам от века суждено довольствоваться краткими привалами, и единственный дарованный нам полный отдых – растворение в пустоте, в «ничто»? Значит, неизменна и бесконечна вереница побед-поражений, в какую вовлечены все путешествующие среди бездорожья у Френо? Блуждающие по белому свету рыцари мистической невесты в поэме «Черное бракосочетание» (1946), гонимые по разоренной земле беспокойством и неутолимой жаждой преклонить колена у пригрезившегося воплощения всех совершенств женственности, только по видимости не похожи на своих духовных двойников – пахарей из поэмы «Крестьяне» (1951), которым неведомо стремление вырваться из чреды трудов и дней, заведенной искони и навсегда, зато хорошо знакомо удовлетворение исполненного долга: «Пока не наступит кладбищенский мрак», «боль побороть, превратив ее в мирную быль». Бесприютность во вселенной и принудительная включенность в ее материальный круговорот для Френо взаимозаменяемы и взаимодополняющи. Они являют собой две ипостаси одной и той же трагедии земного удела, состоящей в том, «чтобы искать нечто возвышающееся над нами, равно как и положенное в наше основание, – и никогда не находить».
Свой взгляд на жизнь как на странствие по чересполосице достижений-утрат – погоню за очередным заведомо ненадежным вместилищем обретенного смысла, всякий раз рассыпающегося в пыль, едва его коснешься, – сам Френо выводит из невозможности удовлетворить запрос в непреходяще-совершенном в пору, когда очевидно отсутствие былого средоточия этого совершенства – Бога. «Рая нет, есть небытие», – возразил Френо как-то поэту, мечтавшему «услышать музыку небесных сфер», а одна из сводных книг его лирики так и названа – «Рая нет» [107] . Нет ни позади, ни впереди, нет ни в небесах, ни на земле. Каждый из нас, неизменно и напрасно ожидая, что выпавшая ему на долю мимолетная радость окажется вечным блаженством, вынужден покрывать отпущенное ему расстояние от колыбели до могилы, так и не сподобившись полноты обладания счастьем и даже по-настоящему не узнав, «кто же владеет чем» из этих ускользающих даров жизни.
107
Frenaud Andre. Il n’y a pas de Paradis. P., 1962.
Свобода от опеки свыше внушает Френо горделивое чувство самостоятельности: «Я человек, достойный жизни, – я отверг руку богов». И вместе с тем, согласно оговорке в послесловии к книге «Святой лик» (1968), взращенная в нем христианством эсхатологическая устремленность к «тысячелетнему Царству», занимающемуся в катастрофе Судного дня, далеко не изжита им в своих остаточных, превращенно-светских мифах, исподволь перерабатывавших в ее ключе все, вплоть до возлагаемых на историю ожиданий. Поэтому свобода имеет для него и свою изнанку – усугубляя ощущение покинутости в «здешней юдоли», она вновь и вновь подсказывает этому «хозяину без владений» сумрачные «песни, сложенные на дорогах напрасной надежды». У Френо на разные лады перемежают друг друга благословения приютившему его земному дому, где довелось отведать свою толику хлеба гостеприимства, и жалобы на неизбывное изгнанничество; клятвы не отступиться от предписанного себе однажды правдоискательского долга – и плач о недолговечности смертных, обреченных «чистым нулем» истлеть в могильном безмолвии. Всех их снедают домогательства преодолеть, пусть хотя бы на мгновение, заданный от века распорядок вещей, угрожающий им исчезновением, и припасть к жизнетворным родникам бурлящей где-то в потаенных глубинах мироздания вечной свежести. Но когда эта окрыляющая «встреча с чудом» вдруг происходит, она кратковременна и неминуемо влечет за собой растраву прощания: в утеху – и насмешку – недавнему счастливцу остается лишь пепел угасающих с каждым мигом воспоминаний. Всегдашний узник всемогущего небытия, затерянный где-то между пережитым и манящим ожидаемым, он вынужден довольствоваться только «смехотворными завоеваниями» – тленными крохами, вырванными у чересчур скупого к нему бытия. Столь частое у Френо уподобление жизни – ветру настоено на горечи ничуть не меньше, чем на благодарности.