В пятницу вечером (сборник)
Шрифт:
— Если б загс перебрался отсюда на другой конец местечка, тетушка Шейндл все равно привела бы сюда народ и станцевала бы здесь свадебный танец. — Ноях ни к кому не обращался. Он сказал это самому себе. — Сколько женихов и невест могло быть среди пятидесяти шести тысяч человек, которых перед гибелью прогнали по этой улице из ближних и дальних местечек?
Он говорил тихо, боясь омрачить празднество. Но Шадаровский, стоявший возле Нояха, не пропустил ни одного его слова, так как тут же заметил ему, что счет далеко не полный.
— Вы не включили тех, что должны были родиться у молодых пар, безвременно пошедших на смерть. А эти родившиеся, в свою очередь, теперь сами стали бы родителями. Тетушка Шейндл исполняет свадебный танец не только за своих погибших детей, но и за неродившихся внуков и правнуков, которых тоже провожала бы в загс как женихов и невест…
— Разве тетушка Шейндл не сватья со стороны невесты? — спрашиваю я у портнихи Фейги, но тихо, чтобы Ноях не слышал, иначе… И действительно, как это я, кого он все время принимал за свата, не знаю, кто такая тетя Шейндл и кем она приходится молодым? Но Фейга отвечает громко, во весь голос:
— Тетушка Шейндл? Она первая и самая главная сватья на всех наших свадьбах. Откуда у нее только силы берутся! Она не остановится, пока не станцует свадебный танец за всех погибших невест, которых гнали по этой улице. Я тогда сама здесь жила и своими глазами все это видела. Бабушка моя, светлая ей память, не выдержала, выбежала на улицу и начала умолять палачей, чтоб ей отдали младенца, которого женщина держала на руках, или взяли ее вместо младенца в колонну. «Какая вам разница? — умоляла она фашистов. — Я ведь тоже еврейка». Ничего не помогло, не позволяли даже подать голодным, измученным детям кусочек хлеба. Наставят на тебя автомат, и все!
— Хоть убейте меня, не могу никак понять, почему Жабокрич, Тульчин и другие городки и местечки больше провинились, чем наш Крыжополь. Там ведь тоже, как и здесь, хозяйничали солдаты Антонеску.
— А мало мы от них натерпелись?
— Грешно жаловаться, Фейга…
— Разве я что-нибудь говорю? Конечно, нам повезло, что здесь были румыны, а не немцы. Но заступаться за них, искать человечности у головорезов Антонеску, союзника Гитлера… Судьбой бессарабских евреев распоряжались те же румыны. Вы послушайте, что рассказывают о румынской резне приехавшие из Бессарабии сваты. Фашисты остаются фашистами, кем бы они ни были. Постойте, вы ведь тоже, как я слышала, бессарабец, — обратилась Фейга ко мне.
Но тут громкий девичий голос объявил, что тетушка Шейндл повела молодых от памятника.
От памятника Неизвестному солдату? Вот почему люди здесь остановились и смолкла музыка. Оказывается, тетушка Шейндл привела новобрачных в скверик к памятнику, чтобы жених и невеста были рядом с ней, когда она, тетушка Шейндл, единственная оставшаяся в живых из тех пятидесяти шести тысяч, кого гнали по этой улице, поминает возле вечного огня погибших. Так здесь, наверно, принято: в день свадьбы почтить павших минутой молчания…
Но едва мы вышли на главную улицу и музыканты снова принялись за работу, тетушка Шейндл опять пошла танцевать, чуть не опрокидывая табуретки с хлебом и тазами с водой, которые соседи выставили возле своих домов в честь молодых.
В чисто прибранном переулке с большим брезентовым шатром посередине, где уже накрывали столы, всем теперь верховодила не столько тетушка Шейндл, сколько бабушка Гита. Она вышла из шатра с высокой медовой коврижкой на серебряном подносе и еще издали заказала музыкантам веселый мотив. За ней мелкими шажками семенил высокий старик, которого вели под руки двое молодых людей. Они радовались старику, как малому ребенку, делающему первые шаги. В этом старом худом человеке с чисто выбритыми румяными щеками, с приоткрытым улыбающимся ртом и удивленными светлыми глазами действительно было что-то детское.
— Как он сияет сегодня, реб Мейлах, дай ему бог здоровья!
— Если после такой войны, после стольких мук и страданий суждено выдать правнучку замуж, то действительно надо танцевать на улицах. Танцуйте, реб Мейлах! Танцуйте, дедуся!
Дедуся, возможно, пошел бы танцевать, он уже расстегнул пиджак, но к нему подбежали правнучка Ейна со своим суженым Гришей, и оба начали его целовать, словно целую вечность не виделись. А едва они отошли от дедушки, как его подхватил кто-то из сватов. И улыбающийся старик попадал из одних объятий в другие.
Кто знает, сколько времени все это длилось бы, если б не примчался фотограф Зайвель, которому сейчас помогал пожилой человек в очках и жилетке, из которой он давно уже вырос. Она облегала его, как туго зашнурованный корсет, придавая ему юношескую стройность.
— Не понимаю, зачем такому человеку, как Зайвель, заниматься фотографией. Такой человек, как Зайвель, мог себе подыскать более подходящую работу. Неужели он равняется на своего помощника Хаскла? Но Хаскл никогда не был матросом и подковы рукой не гнул. Такой человек, как Зайвель, должен был бы, по крайней мере, работать в механических мастерских, в лесхозе, на элеваторе, в кузнице. Разве не так? Любопытно, что скажет об этом Мейлах?.. Посмотрите, как кошка забралась на заборчик возле колодца, точно как в «Суламифи», которую в прежние годы играли у нас в театре. Нет, я непременно должен спросить реб Мейлаха.
— Именно сейчас? Другого времени вы не нашли? — остановила Нояха портниха. — Скажите мне лучше, не сглазить бы, сколько ему приблизительно лет?
— Прадедушке Мейлаху? Зачем приблизительно, когда могу вам точно сказать. Ему, по моим подсчетам, должно уже быть девяносто, а возможно, с гаком. Сапожное ремесло, которым он занимался всю жизнь, его, конечно, не молодило. Он выглядит так молодо потому, что его берегли дети. При таком почете он до ста двадцати лет сохранит румяные щеки… Посмотрите только на Зайвеля, что он вытворяет со своим аппаратом. Был бы у него этот фотоаппарат, когда он, Зайвель, был немцем… Это же надо уметь — выдавать себя немцам за немца!
Шадаровский, который стоял в толпе и любовался дедушкой Мейлахом, бабушкой Гитой и тетушкой Шейндл — они так же, как он, не поддавались старости, — подошел к Нояху.
— А за кого же должен был Зайвель себя выдавать, когда он попал к ним в плен тяжело раненный? Они уже собирались бросить его в яму к расстрелянным матросам. За еврея ему надо было себя выдавать, что ли? За комсорга десантного судна? Ему повезло, что он блондин и что в школе он относился внимательно к немецкому языку, так же как и к математике. Один только Гомер мог бы описать все, что он, Зайвель, пережил на войне!
— А то, что мы здесь пережили, поддается описанию? — отозвался человек с тихим хрипловатым голосом и грустными глазами. — Почти три года мы жили под топором. Если бы под Сталинградом им не дали по голове, то кровавая собака Эйхман, будь проклята память его, добился бы у румын согласия на полное истребление евреев, как во всех остальных оккупированных городах и местечках, захваченных гитлеровцами. Но после Сталинграда румыны немного задумались и кое-что поняли. Только поэтому мы остались в живых. За три года, проведенные здесь, мы столько перетерпели, что это действительно, как вы говорите, товарищ Шадаровский, не поддается описанию.