В пылающем небе
Шрифт:
По дороге домой нас обстреляли истребители. Тройка «Мессершмиттов» бросилась было в атаку, выпустила по несколько длинных очередей и внезапно отстала: очевидно, у них кончились боеприпасы. Мы разомкнули строй и стали одиночно набирать высоту, маскируясь в облаках.
Я шел замыкающим и приземлился на аэродроме последним. Подрулив к стоянке, заметил необычное движение у самолета Гаранина. Там стояла санитарная машина, кого-то несли на носилках.
Оказалось, короткий налет немецких истребителей все-таки причинил нам ущерб: в ногу был тяжело ранен штурман Гаранина старший лейтенант Майоров. Он мужественно перенес ранение, даже не сказал об этом командиру корабля, чтобы не отвлекать его от работы. Майоров знал, что медицинской помощи в воздухе ему никто не окажет, так как в штурманскую кабину во время полета пробраться невозможно, да к тому же летчик не может ни на минуту бросить штурвал (ведь на самолетах тогда не было автопилотов). Так и истекал кровью Леша Майоров, пока не потерял сознание. Гаранин обратил внимание на неподвижно и как-то неестественно сидящего штурмана уже над аэродромом.
— Леша, почему молчишь? Майоров! Майоров!
Тот не отвечал.
И только совершив посадку, Гаранин понял, в чем дело.
Штурмана отправили в госпиталь в бессознательном состоянии.
Аэродром живет полнокровной боевой жизнью. Днем и ночью самолеты поднимаются в небо и уходят на запад. Через некоторое время они возвращаются. Техники, механики, оружейники осматривают их, ремонтируют, заправляют горючим, подвешивают бомбы, и машины снова идут на задание.
Из партизанского соединения, которому наша эскадрилья оказала помощь с воздуха, пришла радиограмма. В ней сообщалось, что партизаны успешно вышли из вражеского окружения и благодарили нас за своевременную поддержку. Мы были рады, что помогли им в тяжелую минуту и подняли их боевой дух.
После разгрома немецко-фашистских войск под Москвой пришла в полк радостная весть. Ее принес приказ Верховного командования:
«За проявленную отвагу в боях с немецко-фашистскими захватчиками, за стойкость, мужество и организованность, за героизм личного состава при выполнении важных боевых заданий преобразовать полк особого назначения во 2-й гвардейский авиаполк дальнего действия».
По случаю присвоения полку гвардейского звания в эскадрильях были проведены партийные и комсомольские собрания.
А потом ровный, как под линейку, строй всего полка, развевающееся на ветру гвардейское знамя. Первыми целуют его, преклонив колени, командир части, его заместитель, начальник штаба. Затем к полковой святыне поочередно подходят летчики, штурманы, стрелки-радисты, механики, техники, оружейники, связисты…
Страстно звучит голос старшего батальонного комиссара Дакаленко:
— Чтобы ни одна вражеская цель не осталась не пораженной! Удвоим, утроим силу бомбовых ударов!.. Весь наш порыв и жар сердец — на полный и окончательный разгром врага! — таков наш ответ на присвоение высокого звания!
Небольшого роста, живой, энергичный Дакаленко обладал феноменальной зрительной памятью и знал в лицо почти всех в полку. Его беседы с личным составом всегда ободряли, вселяли уверенность в победу.
Комиссар любил летчиков и старался облегчить их тяжелую фронтовую службу. Особенно заботливо относился он к техническому персоналу. А нашим техникам, оружейникам, мотористам действительно было нелегко: потрепанные, много раз бывавшие в боях самолеты часто выходили из строя, и их приходилось без конца чинить, работая на ветру, под открытым небом. Дакаленко нередко наведывался к ним, вел задушевные беседы, подбадривал. И всегда сводил разговор к тому, как будут жить советские люди после победы над врагом.
— Представьте себе, ребята, — часто говорил он, — закончилась война и мы собрались с вами все вместе на большой праздник. Вокруг смех и веселье. А мы сидим и вспоминаем боевые дела минувших дней, своих друзей-товарищей, вспоминаем, как нам было тяжело…
Ребята слушали комиссара, весело улыбались. И, честное слово, им становилось легче работать.
— На войне надо быть веселым, — любил повторять Дакаленко. — Скучный солдат — плохой воин!
Как-то проходя мимо одной землянки, он услышал доносившуюся оттуда музыку. Зашел, незаметно остановился у двери и увидел: молоденький лейтенант увлеченно играет на баяне старинную русскую песню, ему вторят на гитарах два таких же юных солдата.
— Молодцы! — похвалил музыкантов комиссар.
Те вскочили с мест и стали по команде «смирно».
— Вольно, вольно. А «Широка страна моя родная» знаете? — обратился он к лейтенанту.
— Знаю, товарищ старший батальонный комиссар.
— А ну, сыграйте.
Лейтенант растянул меха. Комиссар стал напевать, сначала тихонько, а потом все сильнее и сильнее. За ним начали петь и другие солдаты, находившиеся в землянке.
— Хорошая вещь, душевная, — сказал Дакаленко, когда песня смолкла. — За сердце берет! — И, немного помолчав, добавил, ни к кому не обращаясь: — И Гитлер думает, что все это мы отдадим ему — и леса, и поля, и реки, и те величественные дороги, по которым проходит законный хозяин земли русской — советский человек! — Голос его становился все громче и звонче, и через минуту в нем уже чувствовался металл: — Нет, мы будем драться за свое счастье упорно, ожесточенно, до послед-1 ней капли крови!
Мы были уверены, что победим. В одном из своих писем жене я так писал: «То доверие, которое оказала нам Родина, мы оправдываем. Ты даже представить себе не можешь, какие хорошие люди в нашем полку, это истинные патриоты; они бьются, как львы, а в сердце каждого одно: разбить фашистов, изгнать их из нашей земли! и уничтожить беспощадно…».
20 февраля 1942 года. Ночь. Мы возвращаемся с очередного полета. Задание выполнили без особого труда и риска: вражеских истребителей в воздухе не было, а зенитчиков мы уже научились обманывать, да и стреляли они почему-то слабо, неинтенсивно. Мы без повреждений отошли от цели и взяли курс на свой аэродром.
Экипаж молчал, убаюканный монотонным гулом мо-j торов. Я пилотировал самолет, а мысли мои были далеко от войны. Думалось о доме. Хотелось увидеть жену, отца, мать. Что-то долго от них нет писем. Здоровы ли они? Все ли у них в порядке?
— Штурман, сколько времени мы в полете? — спрашиваю, чтобы не уснуть. Вокруг гробовая тишина, располагающая ко сну. Автопилота на самолете нет. По своей конструкции «ИЛ-4» не устойчив, каждую секунду «норовит» завалиться в крен, уйти с курса, задрать или опустить нос. Нужно беспрерывно крутить штурвал, чтобы самолет летел в заданном режиме. Но гул моторов, однообразные движения штурвалом то вправо, то влево, на себя, от себя убаюкивают.
Наш полет длится пятый час. Устали. Каждую секунду подстерегает нас опасность быть сбитыми, ведь мы пролетаем территорию, временно оккупированную врагом.
— Командир, скоро праздник, — слышится голос Васильева, — через двое суток — день Красной Армии. Если не будет боевого вылета, состоится полковой вечер.
— Истребитель! — раздается вдруг в наушниках шлемофона голос Панфилова, и в тот же миг самолет в нескольких местах прошили пули крупнокалиберного пулемета, к счастью, не задев никого из нас. Однако я почувствовал: машина словно споткнулась в воздухе о какую-то невидимую преграду. «Что-то повреждено, — мелькнуло в голове. — Мотор? Нет, моторы, кажется, целы. Баки! Пробиты бензобаки!»
Фашистский истребитель где-то рядом. Я энергично закладываю крен градусов на 60. Бомбардировщик переходит на скольжение. Истребитель остается справа от нас. Мне хорошо виден он через смотровые стекла кабины летчика.
— Ждите повторной атаки! — обращаюсь к экипажу. — Следите внимательно.
— Фашист, вероятно, потерял нас из виду, — говорит Васильев. — Он меняет курс — значит, ищет.
Истребитель постепенно приближается, но чувствуется, что летчик по-прежнему не видит нас. Мы идем с ним параллельным курсом. Теперь, если бы фашист увидел наш бомбардировщик, стрелять ему нельзя: для этого ему надо отстать или начать новую атаку, а это ночью опасно — можно потерять цель.