Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В пыли этой планеты
Шрифт:

В таком случае богохульство можно рассматривать как утверждение живого противоречия. Но это утверждение не просто заключается в сопротивлении властному требованию быть непротиворечивым. В своих модерных вариантах оно стремится стать также и онтологическим принципом. Наиболее отчетливо это продемонстрировано в «странных биологиях» (weird biologies) «Хребтов безумия» Г. Ф. Лавкрафта [103] . Рассказчик описывает два вида богохульной, или нечестивой, жизни. К первому относится открытие неизвестных ископаемых остатков и «циклопический город» глубоко в Антарктике, который показан как «чудовищное надругательство над законами геометрии» [104] . Открытие приводит к остаткам неведомого разумного вида — Старцев, которые, согласно лавкрафтовской мифологии, жили за несколько эонов до наиболее ранних известных следов появления человека [105] .

103

К этому можно добавить тварей, населяющих как «Ночную землю» Уильяма Ходжсона, так и рассказы о потустороннем Кларка Эштона Смита, Роберта Ирвина Говарда и Фрэнка Белнэпа Лонга.

104

Лавкрафт Г. Ф. Хребты безумия / пер. с англ. Л. Бриловой // Лавкрафт Г. Ф. Хребты безумия. ?.: Эксмо ; СПб.: Домино, 2010. С. 523.

105

Легко представить появление «архиископаемого» Квентина Мейясу среди находок экспедиции Мискатоникского университета. См.: William Dyer et al., “A Hypothesis Concerning Pre-Archaen Fossil Data Found Along the Ross Ice Shelf,” The New England Journal of Geological Science, III (1936): 1-17.

Но это открытие приводит к другому. Ученые обнаруживают еще один тип жизни, который они зовут шогготами и который напоминает бесформенные геометрические фигуры: «...вязкая масса из слипшихся, пузырящихся клеток; гуттаперчевые сфероиды размером в полтора десятка футов, чрезвычайно мягкие и пластичные; рабы, управляемые внушением, строители городов; их растущие век от века злоба, ум, способность жить на суше, способность подражать...» [106] . В прозе Лавкрафта шогготы являются инаковостью инаковости, видом-без-вида, пустым биологическим множеством. Когда выясняется, что они по-прежнему существуют, их описывают то как бесформенную черную слизь, то в математических терминах как органические «точки», то как движущуюся вязкую массу. Бесформенные, абстрактные, безликие. В часто цитируемом пассаже рассказчик пытается выразить всю неспособность человеческих персонажей помыслить этот тип «жизни»:

106

Лавкрафт Г. Ф. Хребты безумия. С. 603-604.

Мы с Данфортом глядели на черную слизь, облепившую безголовые тела, такую свежую, глянцевую, радужную, испускающую тошнотворный непонятный запах, какой способен себе представить лишь человек с больным воображением; видели точки этой слизи на безобразно изуродованных стенах, где они, собранные в группы, посверкивали при свете фонаря, — и нам становилось понятно, что такое космический ужас во всей его глубине [107] .

В своих описаниях космического ужаса Лавкрафт демонстрирует совершенно неантропоморфную и мизантропическую форму богохульства. По хребтам безумия мы уходим от богохульства как человеческой деятельности (богохульство Капанея в преисподней) к богохульству нечеловеческого ([шогготы] все более и более «способные жить на суше»). Для Лавкрафта «этот вид жизни» является богохульным, равно как и безразличным, непостижимым и во многих случаях неименуемым («тварь», «рок», «страх», «шепчущий») [108] .

107

Там же. С. 604.

108

Слова в скобках — это отсылки к соответствующим рассказам Лавкрафта: The Thing on the Doorstep — «Тварь на пороге», The Doom That Came to Samath — «Рок, покаравший Сарнат», The Lurking Fear — «Притаившийся страх», The Whisperer in Darkness — «Шепчущий во тьме».

Центральной для богохульной жизни является идея живого противоречия. Богохульная жизнь — это жизнь, которая является живой, но не должна быть живой. Это противоречие не является противоречием в терминах медицины; богохульная жизнь часто может быть научно объяснена и вместе с тем навсегда остается предельно непостижимой. Если это — логическое противоречие, то оно должно принадлежать такой логике, в рамках которой существование истинных противоречий не только допускается, но и является основополагающим для любой онтологии. Утверждение о существовании истинных противоречий часто связывают с логическим термином «диалетеизм» [109] . И у Лавкрафта мы видим этот поворот. Шогготы представляют собой причудливые образцы диалетеической биологии, они — противоречия, которые живут именно потому, что являются противоречивыми, или «богохульными».

109

В своей простейшей форме диалетеизм утверждает, что для любого X истинно и X, и не-Х. Таким образом диалетеизм выступает против закона противоречия (введенного в «Метафизике» Аристотеля), но, для того чтобы избежать допущения полного релятивизма, он также должен признать некую форму параконсистентной логики. Далее см.: Graham Priest, In Contradiction (Martinus: Nijhoff, 1987).

Если для Данте богохульство является живым противоречием — быть живым в смерти, быть живым после жизни, — для Лавкрафта богохульство — это неспособность мыслить «жизнь» вообще. Богохульство здесь представлено как немыслимое. Чтобы дать отчет о такой богохульной жизни, необходимо либо подорвать существующие категории мышления, либо прибегнуть к противоречивым понятиям, таким как «живые числа» или «патологическая жизнь».

DISPUTATIO III

Всепроникающая чума

Анонимное «оно» богохульства находит свое выражение также и в герменевтике чумы (plague) и мора (pestilence) [110] . Сами понятия, обозначающие стихийные бедствия, выдают скрытую тревогу. Тот факт, что одни бедствия являются «природными», а другие нет, подразумевает некую гипотетическую связь между бедствием, которое можно предупредить (и тем самым контролировать), и бедствием, которое предотвратить невозможно. С инфекционными заболеваниями дело обстоит аналогичным образом, за исключением того, что действие «биологических бедствий» проходит через самих людей — внутри тел, между телами и через сети глобального транзита и обмена, образующие политические тела. В США двойной понятийный аппарат — для «вспышек инфекционных заболеваний» (имеющих естественную причину) и «биозащиты» (от рукотворных инфекций) — скрывает общую милитаризацию государственного здравоохранения. Отличить эпидемию от биологического оружия становится все сложнее, а значит, сами отношения вражды должны быть пересмотрены. Угроза — это не просто враждебное государство или группа террористов, угроза носит биологический характер: сама биологическая жизнь становится главным врагом. Жизнь ополчается против жизни, порождая атмосферу Angst [страха — нем.] по отношению к биосфере [111] .

110

Английское слово «plague» переводится здесь в зависимости от контекста: в общебиологическом контексте как «чума», в теологическом — либо как «казнь» («казнь египетская»), либо как «бедствие» или «язва» (в Апокалипсисе). В данном случае единство терминологии сохранить не удалось, поскольку это потребовало бы исказить историческую традицию перевода канонических текстов Библии. В отличие от этого слово «pestilence» переводится везде одинаково — как «мор».

111

См. мою статью: “Biological Sovereignty,” Pli: The Warwick Journal of Philosophy 17(2006): 1-21.

Как правило, эпидемии рассматривают в свете постбактериальной теории (post-germ theory) и споров об «аутоиммунных» границах, однако существует и более фундаментальная проблема, которая нашла свое выражение в домодерном понимании мора и чумы, где биология и теология всегда тесно переплетаются в понятиях заражения, порчи и загрязнения [112] . Один из центральных вопросов, которым задаются хронисты Черной смерти, — о характере причинности и ее истолковании в связи с божественным [113] . По мере распространения по средневековой Европе Черной смерти, мотив «злого Бога» часто повторяется в хрониках как литературных, так и исторических. Он образует главную сюжетную рамку в «Декамероне» Боккаччо, выступает лейтмотивом в «Видении о Петре-пахаре» и служит источником целого жанра памфлетов на тему чумы в Англии [114] . Эти произведения в свою очередь ссылаются на библейские примеры, самым известным из которых является описание десяти казней египетских, когда Бог насылает моровые бедствия, чтобы убедить египетского фараона отпустить еврейский народ из плена [115] . Здесь «казни» включают в себя не только эпидемические заболевания, но также и текущие кровью реки, нашествие саранчи, температурные аномалии и солнечное затмение («тьма египетская»). Еще одной общепринятой отсылкой среди хронистов Черной смерти является апокалипсис. Насыщенное сложной символикой Откровение Иоанна Богослова повествует о «семи ангелах», посланных, чтобы принести «семь язв», которые должны быть «вылиты» [из семи чаш] на человечество в виде суда Божьего; спектр [бедствий] также варьируются от заразных заболеваний до падежа скота, погодных аномалий и разрушения городов [116] .

112

Большинство гуманитарных исследований об эпидемиях сосредоточены на модерном контексте микробной теории. «Гибкие тела» Эмили Мартин (Emily Martin, Flexible Bodies (Boston: Beacon, 1994]), «Мембраны» Лауры Отис (Laura Otis, Membranes [Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2000]) и «Тело заслуживает защиты» Эда Коэна (Ed Cohen, A Body Worth Defending [Duke University Press, 2009]) рассматривают этот вопрос с точки зрения антропологии, литературоведения и культурологии соответственно. Жак Деррида обозначил способ, которым политическое понятие врага сконцентрировалось — в эпоху после 11 сентября — вокруг метафоры аутоиммунного, когда угроза приходит изнутри. См.: Giovanna Borradori and Jacques Derrida, “Autoimmunity: Real and Symbolic Suicides — a Dialogue with Jacques Derrida,” in Philosophy in a Time of Terror (Chicago: University of Chicago Press, 2003). Однако также немало можно почерпнуть из домодерного дискурса о море и чуме, который переносит акцент с онтологии внешнего-внутреннего на теологию жизни и жизни-после-жизни.

113

Обзор см. в сборнике: Epidemics and Ideas: Essays on the Historical Perception of Pestilence, ed. Terrence Ranger and Paul Slack (Cambridge: Cambridge University Press, 1992).

114

Например, написанный в XVI веке памфлет Уильяма Баллейна «Диалог против чумной лихорадки» (A Dialogue Against the Fever Pestilence) является развернутой аллегорией, где чума предстает, то как алчность, то как себялюбие, то как отсутствие веры.

115

Исх. 7:14-12:42.

116

Откр. 15-16.

Во всех этих примерах ключевой элемент — божественный суверен, который в форме осуждения и/или наказания насылает, а лучше — эманирует из себя, некую форму миазматической жизни, которая неотделима от порчи, распада и смерти. В домодерном понимании мора и чумы заслуживает внимания не только смешение биологии и теологии, но и глубокая изменчивость самих этих понятий. В хрониках Черной смерти чума выступает одновременно и как отдельная квазиживая «вещь», и как нечто, присутствующее в воздухе, в человеческом дыхании, на одежде и принадлежностях, даже во взглядах между людьми. Как замечает один из ранних хронистов, «зараженный человек может заражать людей и отравлять местность одним своим взглядом» [117] .

117

См. хронику Габриэля Мюсси в: The Black Death, ed. Rosemary Horrox (Manchester: Manchester University Press, 1994).

Существует соблазн понимать средневековую герменевтику моровой язвы и чумы в духе неоплатонизма как сверхъестественную силу, эманирующую из божественного центра. В таком случае отношение между Творцом и тварью необходимо понимать как патологическое: божественный суверен эманирует из себя миазматические волны разложения. Но эманируется не само творение, а его противоположность, некое рас-творение (de-creation), которое составляет изнанку того, что Аристотель называл «уничтожением» (болезнь, распад, разложение) [118] . Этот странный тип жизни, который эманирует из неоплатонического Единого и распыляет себя по всей тварной жизни, не может быть понят без учета еще одного элемента. Какими бы различными ни были средневековые отчеты о моровой язве и чуме, их объединяет один общий мотив — наряду с разозлившимся Богом, — а именно представление о море и чуме как о божественном оружии. Божественный суверен не просто производит суд, суверен вооружает жизнь — патологическую жизнь «чумы» — и направляет ее против земной жизни твари, так же являющейся продуктом божественной воли.

118

Мотив распада получил развитие совсем недавно у Резы Негарестани (Reza Negarestani), который обсуждает «распад как созидательный процесс» в статье «Сокрытая мягкость: введение в политику и архитектуру распада» (“Undercover Softness: An Introduction to the Politics and Architecture of Decay,” Collapse V [2010D, так же как и в своей брошюре «Кулинарные эксгумации» (Culinary Exhumations [Boston: Miskatonic University Press, forthcoming]). Негарестани использует два подхода к пониманию понятия распада — математический (идущий от средневековой схоластики, как она была представлена в Оксфорде) и архитектурный (в особенности касающийся морфологии и изменения). Это смело можно распространить и на связь между архитектурой и воскрешением. Руина может стать концептуальной связкой между ними.

Этот мотив уходит корнями в Античность. Так, у Гесиода мы видим, как Зевс в качестве возмездия посылает в «дар» Прометею начиненный бедствиями ящик Пандоры; подобным же образом «Илиада» начинается с гнева Аполлона, низвергающего моровые «стрелы» на войска за непочитание богов. Есть и более приземленные примеры. Наиболее часто упоминается в этом контексте средневековая практика катапультирования тел. Ее первичной сценой оказывается генуэзская крепость XIV века Кафа, на северном побережье Черного моря. В ходе непрерывных стычек между итальянскими торговцами и местным мусульманским населением, зараженные чумой трупы последних были катапультированы внутрь крепостных стен первых [119] .

119

Вот отчет де Мюсси, который, по мнению большинства историков, записан с чужих слов: «Умирающие татары, удивленные и ошеломленные размером бедствия, причиненного болезнью, осознав, что нет надежды на спасение, потеряли интерес к осаде. Но они приказали зарядить трупы в катапульты и обстреливать ими город в надежде, что невыносимый смрад погубит находящихся внутри... И вскоре разлагающиеся трупы наполнили воздух зловонием и отравили источники питьевой воды, и смрад был столь сильным, что едва ли кто из нескольких тысяч был способен спастись бегством от остатков армии татар... Никто не знал и не мог найти средства защиты». (The Black Death, p. 17).

Из всего вышесказанного можно предположить, что политическая теология мора не исчерпывается вопросом закрытия [границ] или возведения [стен]. Но — из-за свойства распыляться, проникать, распространяться — мор как «вещь» или «событие», являющееся одновременно и божественной эманацией, и источником социального и политического хаоса, ставит перед суверенной властью более сложную проблему: как контролировать распространение мора без потери контроля над распространением людей?

Судя по отчетам хронистов, текстам Боккаччо, Чосера и Ленгленда, до конца неясно, то ли мор сам по себе является причиной социального и политического беспорядка, то ли мор — это больная фантазия о всеобщем хаосе. Мы находимся в странной ситуации, когда мор, сверхъестественно вызванный властью первичного, божественного суверена, впоследствии требует со стороны вторичного, земного суверена применения множества исключительных мер, чтобы пресечь распространение хаоса, причиненного мором, эманировавшим от первичной, божественной суверенности — от, так сказать, primum mobile [перводвигателя — лат.] мора.

Поделиться с друзьями: