Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В родных местах

Крюков Федор Дмитриевич

Шрифт:

И в голосе его звучали искренние, подкупающие своей скорбной жалобой ноты. Казаки сочувственно смотрели на него, с уважением покашливались на бутылку и не знали, что сказать ему в утешение.

— Конечно, на свою родину хребтится, — пробормотал десятник, — как говорится, родная сторона… она… мать… родимая матушка… Как говорится, нет милой той стороны, где пупок резан…

И он забулькал из горлышка и крякнул, передавая бутылку Скачкову.

И так они все трое мирно беседовали. Толкачев, по обыкновению, говорил много и красноречиво; он говорил грустные вещи, но на душе у него от выпитой водки стало легче и светлее. Когда была кончена бутылка и рыба, когда съедены были арбузы и дыни, он, тяготясь оставаться один, начал читать казакам свои стихи, которые написал днем.

Пишу жизню я стихами, Как в разлуке жил я с вами, —

размеренным, глухим голосом раскольничьего начетчика возглашал он.

В иных местах он останавливался, пояснял, пускался в новые воспоминания. Пристальное внимание его слушателей подбодряло и увлекало его. Он чувствовал, что вместе с рассказом и чтением облегчалась как будто тяжесть и боль его сердца, расплывалось горе и в темной дали его будущего опять занимался слабый свет какой-то надежды. Его безграмотные, нестройные стихи явно нравились его слушателям; они изумляли их своей незатейливой музыкой и в иных местах глубоко трогали их наивные, молодые сердца. И когда кто-нибудь из них сочувственно качал головой, или сокрушенно причмокивал языком, или тихо восклицал, Толкачеву становилось так приятно-грустно, что голос его дрожал, слабел, почти замирал, и он смущался, чувствуя закипавшие в горле слезы.

С малолетства я страдаю  По чужим странам свой век…  Вы взгляните, как на брата,  Я — несчастный человек, —

читал Толкачев протяжно, почти пел, –

Кто мою жизню рассмотрит, —  Горе, слезы и смешно…  Положа на сердце руку,  Сказать правду не грешно…

Переходя, после длинного введения о своей молодости, к рассказу о ссылке, он вздохнул и прочитал с подавленным чувством:

А в Сибири — страшный холод:  Вся природа аж дрожит…  Поселенец, как несчастный,  В свою родину бежит…  Двадцать лет и я в Сибири —  Так ужасно я страдал!..  Ни малейшей там отрады  В двадцать лет я не видал…

— Как же, говорят, житье будто хорошее в Сибири? — сказал десятник, — будто простор, всего много?..

— Земли много, — сказал Толкачев, — только какая земля? Глина, ржавь одна… Лесу много, — так и гудет, проклятый… круглый год гудет… Зверя много, а жизнь незавидная. Холод… Печальная жизнь. Все сковано: и земля, и воды, и люди. Лютый холод! Сколько я исходил земли, лучше нашего Дону не видал… Вот…

Он взглянул в лист и прочитал:

Дон, родная сторона!  Всегда снилась мне она…  Как засну и вдруг увижу,  Будто на тихом Дону  И от вас привет я слышу,  Милых сердцу моему…

Голос его стал глуше, точно угасал… Ноты страстной любви к родине бились и дрожали в этом тоскующем признании и рождали в сердцах его слушателей мягкие отзвуки жалости, сочувственной грусти и трепетного интереса к его судьбе.

Вот неутолимая тоска погнала его на свою родную сторону; вот он добрался до нее, увиделся со своими родными.

Не замедлил брат, приехал  С дорогой моей сестрой,  И от радости, в тревоге,  Предо мною стали в строй, —

читал Толкачев, склонив голову набок, не отрывая от листа упорного взгляда через очки:

Я увидел Спиридона  В неутешных слезах,  У меня же от волненья  Потемнело все в глазах.  С непритворной горькой скорбью  Сбок меня сестра сидит, Заунывно, с перебором,  Как по мертвому, кричит.  Сестры скорбь та неподдельна…  В слезах она говорит:  «Ах ты, милый, родной братец,  Как под старость будешь жить?»  Я сестре ответил кратко:  «Рок мой видно вам и мне:  Из пяти сынов-героев  Только двое есть при мне…  Остальные, то есть трое, —  За убийства в рудниках…  Про них вспомню, как родитель,  И со вздохом скажу: «ах!..»

Голос Ефима дрогнул. Он остановился, глубоко взволнованный, подавленный нахлынувшими на него горькими воспоминаниями, и махнул рукой. Слушатели его смотрели на него молча и растроганно. Черные красивые глаза Скачкова ласкали его жалостливо и нежно, как объятия ребенка. Ефим резким движением бросил лист на нары, встал и быстро отошел к окну.

Наступила долгая пауза. Старик сморкался. Десятник, чтобы не подать виду, что он заметил его слезы, сказал усталым голосом:

— Кочета, должно быть, скоро будут кричать… Ай уж спать завалиться?..

Ему было жалко теперь замыкать в каталажке этого человека, который так трогательно рассказал о себе, у которого было столько горя в жизни. Пустить бы его теперь на все четыре стороны…

А Толкачев все стоял у окна, пристально смотрел в серебристый сумрак ночи, ничего не видя, и по временам сморкался. Потом он сказал тихим, усталым голосом:

— Ну, ребятушки, на спокой так на спокой. Пора… Кто со мной — провожайте…

— Скачков, покажи, — сказал десятник.

— Небось, и сам найдет, — сказал Скачков.

Он сидел с ногами на нарах, уткнувшись локтями в колени, и неподвижным, задумчивым взглядом глядел на старика, подперши кулаками голову.

— Порядок требует, — сказал нехотя, но с весом десятник.

— Да вы не опасайтесь, ребятушки, — говорил Толкачев, выходя из казармы в сопровождении десятника и Скачкова, — убечь захочу — все равно не удержите… Я — старый арестант! Семнадцать раз бегал из тюрем… Вот из этой самой каталажки два раза уходил малолетком. Но… не опасайтесь, чадушки мои… Убежать надумаю, я знаю, где это сделать. Тут не побегу, не способно… Меня из Кепинской провожали, дали двух казачат молоденьких, неслужалых, — вовсе ребятишки… Идем по лесу, я и гляжу на них: стража! одного пихнуть, а на другого топнуть — вот и нет их… Чего они со мной могут? котята — ни больше, ни меньше — против меня…

Он договорил уже на ходу. Когда он оглянулся, Скачков стоял на крыльце и глядел в небо своими задумчивыми глазами. Десятник отошел к углу и занялся своим делом. Кругом было тихо, безмятежно и красиво. В водянистой и прозрачной синеве высокого неба терялись редкие и неяркие звезды, как тоненькие восковые свечки. В воздухе, нежном, ласковом, где-то вдали то дрожала, то угасала песня двух или трех голосов, — разобрать было трудно.

Ефим остановился, вслушиваясь в песню. Она знакома ему. Он подумал с завистью:

— Играют… Счастливые люди… вольные!.. И я когда-то игрывал ее… «Э-э-о-о-й кабы мо-о-жно иметь си-зы кры-и-луш-ки… э-о-ой воз-вил-си-и-и бы да я по-ле-те-е-ал…» — тихо запел он фальцетом, вслушиваясь в виляющие, кудрявые переливы подголоска.

И почувствовал, что снова к глазам подступают слезы и в сердце занимается жгучая тоска и жажда воли. Он оглянулся. На крыльце рядом с Скачковым стоял десятник и говорил дребезжащим сонным голосом:

— Должно быть, Самошка гуляет со степными. Либо пашнями меняются…

Поделиться с друзьями: