В родных местах
Шрифт:
В новом клубе, построенном на месте, где был когда-то небольшой красный уголок, Илье Тихоновичу понравились и прохладные светлые залы, и кресла, и люстры.
— Недавно старичков наших по местному телевидению показывали, — проговорил Сизов. — А вот тебя, самого старого, и не было.
— Больно кому интересно на рожу мою смотреть.
Между окнами — щит из фанеры, наверху крупные буквы: «Что было, что стало».
— Узнаешь? — спросил Сизов.
На щите выцветшая, с помятыми углами фотография. Эта фотография появилась давно, до войны еще. Однажды у директора собрались первые стахановцы фабрики. Поговорили, малость поспорили. А после совещания сфотографировались. Во втором ряду посередке восседает Илья Тихонович, серьезный, соответственно моменту, чубатый, с веселыми глазами.
— Надо бы прилепить сюда и фотографию фабрики. А то цифры одни.
— Да фотографию никак не найдем.
— Можно найти. Возле моста учитель Панфилов живет. У Панфилова этого есть братан Андрей. Этот самый Андрей в сороковом году женился на Бубновой Валюшке. Так вот у той Валюшки дядя в фотографии робил. В тридцать втором году, как раз перед маем, помню, дело было, его к нам на фабрику пригласили. И он тогда много разных снимков делал…
— Все стоишь, Ефросиньюшка? — сказал Илья Тихонович, зайдя в проходную.
— Все стою, Тихоныч. Стою, сижу да хожу. На старости-то разминаться надо. Так врачи говорят. Барышникова Андрея Нилыча помнишь, небось?
— Ну!
— Так вот, в позапрошлом годе ушел он на пенсию. Животины, конечно, никакой. Квартирка с паровым отоплением и всякой такой штуковиной. Делать, в общем, нечего. И совсем изнахратился мужик. Лежал, понимаешь, лежал, взял да и помер. Сердце от недвижимости остановилось.
— Сказывай!
— А чего сказывать… Моей сестре Шурке подружка говорила, а той подружке — сын Нилыча. Без брехни.
— Жаль Нилыча. Мог бы пожить еще. Ну, прощевай! Видно, больше не увидимся.
— А что так?
— Не до того будет. Жениться думаю. И все вот приглядываю, какая помоложе да покрасивей.
Ему опять стало весело и легко. Ну прямо как когда-то в молодости. «Побыл вот тут совсем немножко и вроде бы омолодился. Все ладненько…»
И чтобы доказать самому себе, что он действительно омолодился, Илья Тихонович опять начал похохатывать.
Ефросинья сделала вид, будто верит ему:
— Так оно! Чо брать, каку попало.
— Значит, стоишь? Ну стой, стой, — милостиво разрешил он и, выйдя на улицу, проговорил: «Тоже болтлива стала».
«Нет нынче красивых баб, — неожиданно подумал старик. — От чего бы это?» Ему казалось, что в пору его молодости женщины были значительно красивее. Но он понимал, что ошибается. Еще лет десять назад он от нечего делать стал просматривать старинные фотографии и удивился: девушки, которыми он увлекался когда-то и на которых готов был богу молиться, показались ему какими-то несимпатичными, так себе.
С лица его все еще не спадала улыбка, но легкости он уже не чувствовал, опять подступила знакомая болезненная тяжесть, даже большая, чем прежде. Хочется лечь. Вот и поташнивать начало. Ему казалось, что он до самого дна исчерпал всю свою веселость и бодрость.
«Нет уж, робь, пока робится, гуляй, пока гуляется».
Была в меру тихая, теплая погода, когда можно идти в одной рубашке — не холодно, и можно надеть пиджак — не жарко. Приближался вечер. Пахло цветами и еще — вот чудно! — кошениной. На асфальте дороги, смоченном поливочной машиной, длинные солнечные тени домов, столбов и заборов. Город выглядел почему-то печальным. Илья Тихонович подумал, что еще может чувствовать запахи, чувствовать печаль, и это его обрадовало.
С трудом влез он в автобус и, плюхнувшись на сиденье, смотрел в окно на оживленный город и думал: нет, что ни говори, а жизнь все же хороша, заманчива, если даже у тебя не очень-то сгибается спина и плохо слушаются ноги.
КРЕПОСТЬ НА ПРИСТАНСКОЙ
Эту кривую улочку с бревенчатыми домишками, древними тополями и покосившимися заборами, расположенную у реки, называли Пристанской: когда-то дорога здесь вся была устлана досками и по ней ездили к пристани. В тридцатые годы пристань отодвинули за город, улица мало-помалу захирела, заросла травой, а название за ней осталось прежнее — Пристанская.
Зимой на Пристанской поселились двое приезжих — мать и сын Земеровы — Пелагея Сергеевна и Семен Ильич. Она была уже пенсионного возраста, но все еще молодилась: красилась, пудрила свое рыхловатое лицо с длинным носом. А ему давали кто тридцать, кто сорок лет, но не больше; был он хмур, молчалив, с нехорошим недоверчивым взглядом, слегка заикался.
Странно, диковато вели себя Земеровы: ни с кем не водили дружбы, жили замкнуто, ночью и днем держали на двух запорах ворота. Может быть, потому уличная сплетница Анфиса уверяла, что это вовсе не мать и сын, а полюбовники.
Все сходились на том, что Земеровы — люди с достатком. Они купили пятистенный, в три комнаты, дом, который стоял в глубине усадьбы, за кустами сирени, поставили новые ворота, высоченный забор, пристроили веранду. Сирень вырубили, посадили яблони и смородину. Анфиса, ходившая к Земеровым будто бы за солью, а на самом деле из-за великого любопытства, рассказывала, что у них «и ковры-то по всему полу понастелены, и мебель-то блестит, ну как зеркало, и телевизоры всякие».
Хозяин все делал один, только когда устанавливал столбы для ворот, ему помогала старуха. Он вообще был на диво трудолюбив: вставал раным-рано, начинал что-то строгать, пилить, тюкать топориком, в половине восьмого уходил на фанерный комбинат, где столярничал в цехе ширпотреба; возвратившись, копался в огороде, таскал воду, к зависти пристанских баб (им самим приходилось это делать), и снова орудовал пилой, рубанком, топором — ловко, молчком. И так до ночи.
Воскресное утро выдалось дождливое, сумрачное. Семен вскочил как по будильнику — перед пятью. До завтрака успел доделать крольчатник. Еще на той неделе он построил рядом с дровяником довольно просторную насыпушку с дверью и крышей, а сегодня смастерил клетки. Завтра можно будет сходить за кроликами — один старик обещал продать Семену семь самочек и самца породы «белый великан». Кроликов иногда выносят на рынок, надо покараулить и купить еще с десяток. Замечательное животное кролик: плодовит и жрет, что попало, даже ветки сирени и всякие отходы с огорода.
Во дворе повизгивал Шарик. Когда мать на минуту вышла из кухни, Семен набрал корок и бросил собаке. Пелагея Сергеевна кормила Шарика только раз в сутки, и то больше одними костями. Семен пытался сам кормить собаку, но мать всякий раз начинала ругаться.
Они молча сели завтракать. Разрывая крепкими зубами телятину, Пелагея Сергеевна сказала:
— По реке до черта бревен плывет. Так прямо, без всякого… плывут и плывут. Ловят мужики.
Пожевала и спросила:
— Слышишь?