В тайниках памяти
Шрифт:
– Ты сердишься на меня за то, что я тогда не пошел в спальню, Беа?
– Знаешь, ты не единственный полноценный мужчина в мире, – ехидно заметила она. – А тот, кто пошел, щедро одарен природой, и вдобавок мастер своего дела. Тебе надо было услышать меня. (И она устремила на меня пристальный взгляд, который должен был быть жестоким, но мне показался просто грустным.) Но я и правда на тебя сердита. Дело не только в моем теле или в твоем желании.
– А в чем?
Она ринулась на меня как торпеда:
– У тебя никогда не хватает мужества отвечать за собственное мнение. Ты не можешь без оговорок, вечно даешь понять, что есть нюансы, что не все так однозначно. По-твоему, это признак ума, зрелости, глубины мысли? О чем бы ни шла речь, о самых важных или самых обыденных вещах, ты никогда не можешь определиться. В данную секунду ты чего-то хочешь. А секунду спустя – уже нет. У тебя в одной фразе уживаются вера и сомнение. Жизнь, состоящая из сплошных «может быть»? Такой жизни ты хочешь? Невозможно понять, что у тебя в голове. Ты живешь, словно ступаешь по узкому гребню горы между двумя пропастями. В тот вечер, когда я поняла, что ты не придешь, я вначале действительно рассердилась, я была разочарована, ведь я хотела, чтобы ты тоже пришел, да и ты говорил, что хочешь. Но потом подумала и поняла: дело не в твоем отношении ко мне, а в твоем отношении к миру, вот в чем оскорбление. Что для тебя важно? Какое желание тобой движет? Чему ты хранишь верность? Даже в спорах о «Лабиринте бесчеловечности» ты не проявляешь энтузиазма, как будто твоей единственной целью было воодушевить нас. Но что воодушевляет тебя? Я сержусь на тебя за то, что ты проходишь сквозь события и людей, как призрак сквозь стену. Человек к тебе привязывается, и какое-то время кажется, что ты привязался тоже. Но однажды ночью ты исчезаешь, человек просыпается, твое место рядом успело остыть, и неизвестно, почему и куда ты ушел. Известно только, что ты не вернешься. Но люди – не подопытные кролики, а я – не чертова лабораторная крыса, Диеган. Люди – не пассивный литературный материал, с которым можно делать что угодно, не фраза, которую ты, снисходительно улыбаясь, выворачиваешь так и сяк у себя в голове. Знаешь, в чем преимущество Мусимбвы по сравнению с тобой? У вас с ним много общего, но он понимает людей. Он живет среди них, на земле. Когда надо трахаться, он трахается, когда надо пить, он пьет, когда он может утешить, он утешает; он не боится душевных затрат, не боится, что его обманут. Это мужчина. И как писатель он от этого только выигрывает. Он горячий. А ты холодный. Не видишь людей, не видишь мира вокруг. Ты считаешь себя писателем. И это убивает в тебе человека. Понимаешь?
Она выпалила все это, как будто выучила заранее, но я понимал, что эти слова выходят у нее из самого нутра. Ее голос дрожал, в нем слышались слезы. Когда она замолкла, я взглянул в окно на темное небо. На меня вдруг навалилась огромная усталость, я вздохнул:
– Наверное, ты права.
– Это все, что ты можешь сказать?
– А больше сказать нечего. Ты права.
– Ты и правда ничего не понимаешь.
Затем она встала и взяла сумочку. Извини, Беатрис. Она не ответила на эти слова, которые, впрочем, я произнес про себя. Повернулась и ушла.
Я вышел на балкон, посмотрел вниз. Наша улица, обычно оживленная по вечерам, сегодня была пуста. Я увидел только удаляющуюся фигуру Беатрис, и от этой картины мне захотелось плакать.
25 августа
Во время последней ночи со мной Аида сказала мне в своем обычном стиле, лаконичном и резком:
– Вчера я прочла «Анатомию пустоты». Я хотела до отъезда поговорить с тобой об этом. Извини, если получится грубо. Я польщена, что ты посвятил мне свою первую изданную книгу. Но совершенно очевидно: ты еще не писатель. Или, точнее, ты еще не знаешь, какого рода писателем хочешь стать. В этой книге я не замечаю твоего присутствия. Тебя там нет. Ты не живешь в этой книге. А она не живет в тебе. В ней нет ни зла, ни меланхолии. Она слишком чистая. Слишком невинная.
– По-моему, – сказал я, – браться за перо, чтобы почувствовать себя на стороне зла – это позерство. Настоящее зло, – сказал я, – это не то, что пишется, а то, что совершается. Для зла нужны поступки, Аида, а не слова, книги или мечты: нужны поступки.
Она ничего не ответила. Я сказал еще, что не пишу в меланхолии или для того, чтобы в нее впасть. Что бы она там ни думала, моя цель, когда я пишу, – найти последнюю на земле дорогу к невинности.
Аида улыбнулась, но больше ничего не сказала; благодаря этому мы смогли посвятить то немногое время, которое нам оставалось, не разговорам, а любви. Но я запомнил ее слова.
Сегодня, год спустя, меня ужасает глупость моих ответов. Что такое зло – большой вопрос. Из невинности нельзя сделать литературу. Без меланхолии нельзя написать ничего прекрасного. Ее можно симулировать, камуфлировать, возвести в трагедию или превратить в потешную комедию. В тех вариациях и тех комбинациях, которые открывает для нас литературное творчество, позволено все. Вы поднимаете крышку люка с надписью «грусть» – и оттуда раздается взрыв смеха. Вы заходите в книгу, как в черное, ледяное озеро скорби. Но добравшись до дна, попадаете на праздник: кашалоты танцуют танго, морские коньки отплясывают зук, морские черепахи – тверк, а гигантские осьминоги изображают «лунную походку». Но начинается все с меланхолии, меланхолии от того, что ты человек; только душа, которая сумеет заглянуть вглубь меланхолии, до самого дна, и затронуть ее струны в каждом человеке, – только такая душа станет душой художника – и писателя.
Пишу эти беспорядочные, безапелляционные строки в поезде. Я еду в Амстердам. Сига Д. ждет меня. Взял с собой «Лабиринт бесчеловечности» и блокнот с заметками, которые сделал в архиве прессы. Сегодня вечером или завтра днем я буду знать больше, чем сейчас. Но знать о чем? И о ком? О «Лабиринте бесчеловечности»? О его предполагаемом продолжении? Об Элимане? О Сиге Д.? О самом себе?
Чаще всего, старина Дневник, когда люди хотят узнать правду, она нужна им не как откровение, а как возможность, как свет в конце туннеля, который мы роем всю жизнь, не имея налобной лампы. То, что я хочу обрести, это яркость мечты, блеск иллюзии, соблазн возможного. Что там, в конце туннеля? Гигантская стена угля, и наш отбойный молоток, наши топоры, наши усилия. Вот оно, золото.
Я поднимаю глаза: надо мной нет сияющей звезды, чтобы вести меня за собой; есть только изменчивое, порой грозовое, вечно безмолвное небо, которое вращается над миром. Звездные карты уже не поддаются прочтению: небо тоже лабиринт, причем не менее бесчеловечный, чем лабиринт Земли.
Первая биографема
Три замечания о Главной книге
(отрывки из дневника Т. Ш. Элимана)
Тебе хотелось бы написать одну-единственную книгу. Ты в глубине души знаешь, что на самом деле важна только одна книга: та, которая порождает все остальные, или та, которую все остальные предвещают. Ты хотел бы написать книгу-убийцу, литературное произведение, которое уничтожит все предшествующие и убьет в зародыше те, что безрассудно попытались бы родиться после. Разом истребить и унифицировать все богатства литературы.
Любая книга, притязающая стать абсолютом, заранее обрекает себя на поражение; но именно сознание неизбежности поражения вдохновляет того, кто берется за такое. Жажда абсолюта, уверенность в грядущем фиаско: вот уравнение творчества.
Намерение создать Главную книгу равнозначно стремлению поставить себе целью объять необъятное и оставить за собой последнее слово в неизмеримо долгом высказывании. Но тут не может быть последнего слова. А если есть, то сказать его не удастся, ибо оно не принадлежит людям.
Какими чернилами пишется книга, отсутствие которой обличает непомерные притязания ее автора? Каким языком будет изъясняться произведение литературы, которое дало понять, что его задача – хранить молчание?
Пустота невежества. Пустота глупости. Пустота страха. Но пустота без конца уничтожает себя сама, и именно в интервалах между двумя ее самоубийствами писатель, если он ищет в ней прибежища, использует сверкающий и смертоносный клинок интуиции и ясновидения:
Главная книга пишется на языке мертвых;
Главная книга вписывается во время забвения;
Главная книга расписывается в неприсутствии (ни присутствии, ни отсутствии).
В этот момент пустота перерезала себе горло, и в беззвучном крике, когда клинок вонзился в плоть, тебе показалось, что отваливающаяся голова с ужасающим спокойствием изрекла последнюю, ужасающую гипотезу:
Главная книга не пишется.