В тени алтарей
Шрифт:
Поступая в семинарию, Людас несколько иначе представлял себе приобщение к духовенству. Он довольно наивно воображал, что его прежде всего начнут убеждать, воображал, что ему неопровержимыми аргументами докажут бытие божье, рассеют все сомнения, объяснят противоречия, и тогда вера его укрепится, станет живой. Но ничего похожего не случилось. Никто его не убеждал, не объяснял противоречий, не рассеивал сомнений. Всех их просто усадили за молитвы и реколлекции, словно они были проникнуты глубочайшей верой. Вместо того, чтобы доказать бытие божье, их сразу окунули в ту жизнь, смыслом и оправданием которой является бог. Жизнь эта без веры в него была бы немыслимой, абсурдной и совершенно непосильной для их юной совести. Эта психологическая, практическая аргументация действовала сильней теоретических доказательств и убеждений. Если кто-нибудь не поддавался ее воздействию, он бежал из семинарии с первого либо со второго курса. Теоретические доказательства приходили позже, их следовало просто выучить, «вызубрить». Но тогда они уже большого влияния на веру не оказывали, а может быть, и вообще не могли оказать. В семинарии Васарис постоянно слышал, что живая вера — это божественная благодать, о даровании которой следует молиться, и если согрешишь перед богом, можешь ее потерять.
Это было ясно, однако другой вопрос уже с первого года порой омрачал душу Васариса. Он не мог бы его четко сформулировать, но мучился им. Вопрос был следующий: в чем проявляется живая вера? Каковы ее признаки, критерии? Он, семинарист Людас Васарис, верует. Но как, на чем основана его вера? На традициях, в которых он был воспитан? На страхе смерти и загробной жизни? На воздействии семинарской жизни? На рассудке или на любви к богу?
Да, живая вера должна быть основана на любви к богу, потому что она — следствие божественной благодати. Но любовь к богу должна быть ощутимой. Ведь любовь всегда ощутима! Она постоянно напоминает нам любимый предмет, заставляет тосковать о нем, печалиться в разлуке с ним и радоваться его присутствию. Всякая любовь волнует нас, заставляет сильней биться сердце. Конечно, такова и любовь к богу. Людас Васарис растроганно вспоминал, как, с каким чувством говорила о боге его мать. Бывало, поздними вечерами, когда все уже спали, она подолгу молилась на коленях. Все, что только случалось в жизни, она воспринимала в свете своей веры и любви к богу.
А он, семинарист Васарис, никогда и нигде не замечал в себе ни малейшей любви к богу. Если бы он мог определить того бога, в которого верил, не испытывая к нему никаких чувств, то сравнил бы его с атмосферой, которой мы окружены, с воздухом, которым дышим, со светом, благодаря которому видим. Без них мы не могли бы существовать, но они не затрагивают наших чувств, мы не можем любить их.
Этот душевный холод особенно тревожил Людаса, когда он причащался. А ведь никакие грехи не омрачали его совести, и его исповеди были искренни. Раза два он осмелился рассказать духовнику о своем равнодушии и спросить у него совета. Но и здесь он услыхал то же самое, что уже слышал на беседах и читал в духовных руководствах. Духовник сказал ему, что не следует пережевывать духовные вопросы, не следует слишком ждать услаждения чувств и умиротворения от духовных упражнений, что невелика заслуга, если мы за свои труды сразу получим воздаяние, что, может быть, господь таким образом испытывает нашу веру и верность, — услышал и еще множество успокоительных объяснений. Вывод из них был один: не обращать внимания на кажущееся равнодушие и по-прежнему со всем тщанием выполнять духовные упражнения.
Но если сила, движущая нас, точно корабль, вперед по пути к совершенству, не согревается чувством, если она опирается только на волю, то она перестает быть силой и ни к чему не приводит. Не избежал этой опасности и Васарис. С первых же дней пребывания в семинарии многие религиозные упражнения он выполнял машинально. Уж очень их было много. Нужны были необычайное усердие, живая вера и подлинная склонность к аскетизму, чтобы изо дня в день ревностно повторять одни и те же слова и жесты. За утренними и вечерними молитвами, отвечая вместе с другими положенные места, или за литанией «Ora pro nobis» [12] Людас Васарис витал мыслями в беспредельном пространстве. То же было и с испытанием совести и с медитациями. Духовник читал их медленно, монотонно, с длинными паузами, во время которых следовало углубиться в прочитанное и обдумать его. Темы были различные и часто распределялись по циклам: Истины веры, Жизнь Христа, Страх греха, Могущество божественной милости, Добродетели и т. д. Но, чтобы вникнуть в них, требовалось нечто, чем обладали немногие и чего не было у Людаса. Поэтому очень часто, особенно зимою, если он не бывал рассеян, то попросту дремал, благо конец скамьи, на которой сидел Людас, заходил за выступ стены, заслонявшей и свет свечей и большую часть часовни. Все обитатели скамьи оспаривали друг у друга это местечко и старались пораньше захватить его. Остальные «медитирующие» наваливались на скамью, а более усердные опускались на колени, чтобы отогнать сон.
12
Молись за нас (латинск.).
Против этой сонливости боролись двумя способами: испытанием совести дважды в день и еженедельной исповедью, изредка — раз в две недели. Увы! И эти меры не могли преодолеть всенивелирующую рутину. Для испытания совести были придуманы еще другие вспомогательные средства. Эти испытания разделялись на две части: на examen conscientiae generale по всему поведению и на examen conscientiae particulare по главным порокам, которые следует искоренить. Чтобы успешней противоборствовать им, формарий придумал еще такое средство: он раздал семинаристам шнурки с часто нанизанными бусами, предназначенные для счета наиболее важных пороков. Поймал себя на том, что поддался такому пороку — и толкай бусинку к узелку.
Исповедь тоже была для Людаса источником треволнений. Уже с детства ее окружала атмосфера тайны и страха. Мальчиком он был замкнутым и застенчивым. Ему стоило больших усилий воли признаваться ксендзу в своих грехах. Какие же это были грехи? Каждый совершенный им заведомо дурной поступок приобретал в его глазах неощутимый, специфический оттенок, которого он не мог объяснить, и который, он это ясно чувствовал, не сможет оценить, а пожалуй и понять, сидящий в исповедальне ксендз. Это связывало Людаса и мешало признаться в так называемом «грехе». После исповеди оставалось недовольство собой, точно он совершил что-то нехорошее. В семинарии это недовольство не только не исчезло, но еще усилилось. Каждую субботу он перечислял духовнику все те же незначительные проступки: столько-то раз был рассеян либо дремал за медитацией, столько-то раз солгал, столько-то раз приходили ему на ум дурные мысли.
— Поддавался ли ты им?
— Нет, боролся с ними.
— Что еще помнишь?
Порой духовник спрашивал:
— Расскажи свой самый тяжелый грех в прошлом.
Но и в прошлом отыскать такой грех было нелегко. То, что он считал прежде грехом, теперь уже побледнело, казалось пустяком.
Ему было невыносимо стыдно повторять на каждой исповеди одно и то же. Тогда он стал сортировать свои грехи и некоторые оставлял про запас до следующей недели, а те, в которых признавался раньше, больше не повторял. Он уже несколько понаторел в богословии и знал, что исповедь не станет хуже, если скроешь кое-какие мелкие грешки. Настойчиво выискивал Людас новые пороки и, когда находил — радовался Самым тяжелым пороком в семинарии считалась гордыня. Если ректор, выговаривая кому-нибудь, заявлял: pyche masz [13] , то провинившемуся следовало соблюдать величайшую осторожность, чтобы не вылететь из семинарии. И вот через некоторое время Людас начал исповедываться в новом грехе: столько-то и столько-то раз поддавался гордыне… А гордыня эта была самым обыкновенным чувством удовлетворения по поводу какого-нибудь успеха либо невинной мечтой о будущем. Но он был так запуган, что и тут видел опасность греха. Кроме того, это был новый материал для исповеди. За «гордыней» последовали «зависть», «осуждение старших» и другие «тяжкие грехи».
13
Ты гордец (польск.).
Ощущая в сердце тревогу и горечь, Людас иногда расспрашивал товарищей, что же они говорят духовнику на еженедельной исповеди. Оказалось, что иные делают то же, что и он, другие на этот вопрос вообще ничего не могли ответить, а третьи, недовольные затронутой темой, переводили разговор на другое. Знал он, правда, и таких, которые простаивали у окошечка исповедальни по пятнадцать минут, а то и по получасу, о чем-то горячо шепчась, споря с духовником и что-то у него выспрашивая. Именно они-то и не отвечали на вопросы Людаса, но товарищи знали, что эти семинаристы — дотошные, и глядели на них с сожалением.
Юный первокурсник Людас Васарис еще не понимал, но уже угадывал, что такие исповеди отнюдь не способствуют духовному совершенствованию, что за стереотипными признаниями: «солгал», «дремал», «злобствовал» скрывается глубокая, темная бездна человеческой души, в которой таятся корни будущих пороков: и настоящей гордыни, и алчности, и жестокосердия, невоздержанности, пьянства, мошенничества, лицемерия, таятся и другие микробы душевного разложения. Они разовьются только по выходе из семинарии, через десять или двадцать лет священства, хотя, может быть, эти пороки, никем не замеченные, уже теперь пустили ростки. А семинарская рутина тщательно охраняла плевелы от рук полольщика.
Казалось, реколлекции должны были помочь сосредоточиться, познать себя, проверить свой путь и свою совесть. И действительно, во время реколлекции бывали моменты просветления, даже озарения. Но только моменты, и снова мысли возвращались к внешней стороне — догме и доктрине.
Значительно позже при воспоминаниях о семинарских реколлекциях Васарис изумлялся: как мало было в них душевного тепла, как противоречили они законам психологии и педагогики! Все размышления, рассуждения, испытания совести касались взаимоотношения двух начал — бога и человека. Бог — бесконечное добро, совершенство и совокупность всех положительных качеств. Человек — абсолютное ничтожество, носитель всяческой скверны. Он зарожден в грехе, по своей природе тяготеет к греху, и вся его жизнь — бесконечная вереница грехов. А грехи эти тяжкие, ужасные. Для искупления хотя бы одного из них недостаточно даже вечных мук… И по прошествии долгих лет в ушах Людаса все еще звучал скорбный голос духовника, заканчивающего медитацию об ужасах греха внушительной фразой: Jaka procesja grzech'ow! [14] Он прекрасно помнил, что тогда для него, первокурсника, вся эта медитация была совершенно бесплодным усилием. Он даже не старался применить ее к себе и к своим товарищам, даже не мог избавиться от мыслей:
14
Какая вереница грехов (польск.).
«Зачем он все это нам говорит? Разве мы убийцы, грабители, сластолюбцы? И что это за гнусные грехи, которыми мы так ужасно прогневили бога?»
Также неубедительны были для Васариса медитации о покаянии, божественном милосердии, аде, чистилище и рае. Это были сухие доктрины, неспособные зажечь и утешить юношей хоть чем-нибудь, доступным их пониманию. Они не удовлетворяли души, не успокаивали совести. Ведь первокурсники были еще так молоды, так полны чаяний, идеалов, надежд. Они жаждали, чтобы тлеющий в их сердцах огонек раздули, чтобы укрепили уверенность в собственных силах, указали лучшие свойства человеческой натуры и взлелеяли бы их. А вместо этого их пичкали холодным, рассудочным богословием так, что одни рабски подчинялись бездушной рутине, другие увязали в трясине моральных казусов, а третьи уходили в свою скорлупу и создавали себе новые, чуждые священству идеалы. И только немногим избранникам божьим было суждено проникнуться живой верой и ревностным духом апостольского служения.