В тени истории
Шрифт:
Но бесполезно предаваться этому приятному видению. Союзники вели войну не для того, чтобы в конце её сделать Германию ещё могущественнее. Наименьшее, чего они желали от мира, было то, что он даст им в будущем безопасность от Германии. Их проблемой было, как можно комбинировать такую безопасность с «Миром Вильсона» для остальной Европы, ведь он автоматически убирал старые меры равновесия против сверхдержавы какого–либо отдельного государства на континенте. Ужасная, возможно неразрешимая проблема. Она в основном, с подавляющим весом, легла на Францию.
Немцев больше, чем надо, на двадцать миллионов?
Ситуация Франции в 1919 году была глубоко трагичной — насколько трагичной, это стало ясно лишь впоследствии. Как единственная из участвовавших в войне великих держав Франция с первого до почти последнего месяца войны находилась в состоянии непосредственной смертельной опасности — она всё время так сказать сражалась с вражеским клинком в теле, и это удалось преодолеть лишь со сверхчеловеческим напряжением, которое исчерпало её жизненные силы и которое невозможно было повторить. Теперь Франция была победоносной, однако одновременно стало ясно, что она надолго стала гораздо слабее, чем её побеждённый враг. Для победы ей потребовалась — одновременно или последовательно — помощь России, Англии и Америки.
И эта Франция теперь одновременно была связана идеями президента Вильсона — связана не только переговорами с союзниками и мероприятиями военной политики, но и почти что можно сказать: своей собственной сущностью. Пока Франция Третьей Республики хотела оставаться верной себе, для неё было решительно невозможно противиться мощной приливной волне демократического национализма и республиканского радикализма в Европе — этому отголоску Великой Французской революции, этому всеобщему подражанию Франции, чьи реальные политические результаты болезненным образом всё же могли привести только к усилению ужасного соседа Франции. Как же легко понять горестный вздох Клемансо: «Недостаток немцев в том, что их больше, чем надо, на двадцать миллионов».
В 1919 году Франция взирала с вершины победы вниз в пучину, полную опасностей. На чём она должна основывать в будущем свою безопасность перед Германией, в Европе, в которой нет другой настоящей сверхдержавы, нет больше сильных союзников? Прежнее равновесие сил ушло в прошлое. Массовое изгнание и массовое уничтожение были словами, которых во французском, да и в европейском политическом словаре 1919 года не существовало. Что же оставалось?
Радикальным решением разумеется уже тогда была бы политика, которая позже, при изменившихся обстоятельствах и с переменным успехом, проводилась Брианом, затем Лавалем, затем Шуманом и в заключение де Голлем — политика объединения с Германией. «If you can't beat 'em, join 'em» [34] , как говорится в американской поговорке. Нельзя сказать, что и сам Клемансо не думал об этом. В речи в сенате в октябре 1919 года он упоминает, что он часто советовал итальянцам в отношении югославов: «Действуйте с ними вместе, вместо того, чтобы делать их своими врагами». Неожиданно он добавляет: «То же самое я почти что сказал бы о нас и о немцах». — «Однако» — продолжает он, — «я не хочу набиваться немцам в друзья — мне это, говоря откровенно, не по душе. Видите ли, единство не заключается в дипломатических протоколах. Оно находится в сердцах людей».
34
«Если вы не можете побить их, объединяйтесь с ними» (анг. язык)
Следует понять так, что единства с немцами в 1919 году не было в сердцах французов — хотя оно, как должно было показать будущее, было вполне логичным в их ситуации. Но если не единство, тогда что же?
Первый ответ, который приготовила французская политика, был таким: граница по Рейну. Это значило бы — разделить немцев и с частью их — с не слишком большой частью — объединиться. Это дало бы Франции лучшую стратегическую границу, которая впрочем также охватила бы Бельгию. На бумаге и на карте области и население Франции и Германии приблизительно бы сравнялись. Уравняло бы это также внутренние силы Франции и Германии? Смогли бы французы в националистическом 20 веке так ассимилировать жителей Рейнской области, как это им удалось сделать с эльзасцами в другие, мыслившие по–иному, времена? Стала ли бы Рейнская область действительно приращением силы для Франции, а не наоборот — новым бременем?
На эти неприятные вопросы никогда не потребовалось отвечать. Потому что без сомнения французская аннексия немецкой Рейнской области с целью установления равновесия сил била прямо по лицу кодекс Вильсона: и это было, в атмосфере 1919 года, непреодолимым препятствием. Англичане и американцы сказали твёрдое «Нет», а сами французы не отважились посредством дипломатии отстоять своё мнение. Они увидели себя против табу, и позволили себя отговорить от этой затеи. Вот сколь могущественны идеи.
Граница по Рейну была в 1919 году анахронизмом. Тяжело представить себе, что Франция получила бы желаемую безопасность. Однако она возможно дала бы ей временное ощущение безопасности и удовлетворённости и тем самым облегчила бы им заключение конструктивного мира с остальной Германией. Положение вещей однако было таково, что был своего рода нервный кризис; эмоции и страсти захватили бразды правления, и весь климат мирной конференции изменился к худшему. Лишь после кризиса в связи с границей по Рейну, то есть в апреле 1919 года, среди участников Парижской конференции начало распространяться «ощущение неминуемой катастрофы» (Кайнес), «слово «трагедия» было у всех на устах» (Жак Байнвиль) и договор с Германией мало–помалу принял характер, который один из членов британской делегации (Гарольд Никольсон) назвал «потеря веры в жизнь».
Французы видели теперь лишь один отчаянный выход из своей дилеммы: сделать Германию настолько слабой и больной, насколько это возможно, на столь долгое время, насколько возможно. Англичанам и американцам не очень хорошо было на душе при мысли, что они до сих пор действовали собственно как адвокаты врага, и выражения «сентиментально» и «пронемецки» стали для них ужасными словами. После того, как в деле о границе по Рейну они были справедливыми до самоотверженности, они видели теперь как своё право и обязанность во всём остальном быть вдвойне суровыми. «Справедливость не только для виновных, но также и для их жертв» — таким был теперь лозунг. Из этого сходящегося потока чувств в конце концов родился документ, который и сегодня ещё во многих частях читается как приговор.
Но всё же: если с кем–то обращаются как с преступником, то он легко становится им — и это относится к нациям так же, как и к отдельным лицам. В то же время поза судьи в международных делах никогда не сохраняется в силе надолго. Мюнхен был подготовлен в Версале, не только по содержанию — ведь он был ничем иным, как запоздалым применением принципов президента Вильсона к Германии и покорным признанием положения господствующей державы, которое эти принципы придали Германии. Но в своей сути он был также драмой и пьесой морализирования, в своём противостоянии кровожадной насильственности у немцев и смущения с ощущением вины у их бывших судей.
Вынести приговор нации — это одно. Другое дело, когда нация подписывает свой приговор. Мы видели, как был заключён Версальский договор. Нам ещё предстоит увидеть, как вышло, что он стал принятым.
Немцы не были участниками Парижской мирной конференции. Они получили готовый проект договора с трёхнедельным сроком для письменных «замечаний». Следствием этих замечаний стали затем некоторые частные корректировки, однако договор в целом они не затронули. Их предложение, принять всё, за исключением так называемого пункта о виновниках войны и выдачи кайзера и генералов как военных преступников (что, впрочем, позже и так не состоялось) — так что всё, кроме их самоуважения — было отвергнуто; и в конце концов им был поставлен ультиматум: подписать договор в пятидневный срок в том виде, как он был предъявлен — или же ожидать возобновления военных действий.
Это ультиматум не был свободен от блефа. Союзные армии в июне 1919 года находились в поздней стадии демобилизации. Народы союзников ожидали не только мира; они считали как само собой разумеющееся, что теперь был мир. Политические последствия неожиданной ремобилизации, возобновления войны было невозможно просчитать и они были тревожными. Никакое правительство в действительности не могло спокойно поставить это себе целью. Так почему же немцы приняли ультиматум?
Во всей обильной литературе о Версальском договоре от этого вопроса примечательным образом уходят. Кажется, что немцы и союзники в редком единодушии нашли наиболее удобный ответ в том, чтобы раз и навсегда принять за истину, что у немцев, поскольку они были разбиты осенью 1918 года, летом 1919 года больше не было другого выбора. Однако естественно, что у них был выбор. Они могли подписать договор, или они могли отказаться его подписывать. В случае, если бы они отказались подписывать и союзники после этого действительно предприняли бы марш во внутреннюю Германию, то у немцев было бы ещё даже два выбора: они могли попытаться сражаться, или они могли пассивно дать себя оккупировать — при этом всё же отказываясь от подписи.
К этому времени у них была армия добровольцев примерно в четыреста тысяч человек, которая была вновь создана в январе, подавила левые социалистические и коммунистические восстания в Берлине и Баварии и обладала как боевым опытом, так и боевым духом. Для символического или затяжного сопротивления она уж была достаточно сильна. Однако и если отказались бы от вооружённого сопротивления или если бы всё сопротивление было бы сломлено, то возникла бы новая ситуация. Союзники оказались бы обременены прямой ответственностью за оккупированную Германию и одновременно стали бы непосредственно конфронтировать с большевизмом, и именно на Балтике, где к этому времени германские войска сражались под управлением союзников. В тот день, когда истекал срок ультиматума союзников — 22 июня 1919 года — германские войска под командованием британского генерала в борьбе против русских большевиков завоевали Ригу для латышского правительства.