В тени истории
Шрифт:
Первая возможность была взята Гитлером на мушку зимой 1938–1939 года. Она потерпела неудачу из–за сопротивления Польши. Возможность номер два была намечена с апреля, однако ещё не послужила основой для твёрдого решения. Решение обратиться к возможности номер три, к разделу Польши с Россией, было сформировано лишь в августе, и затем разумеется тотчас же, с чрезвычайным нетерпением, оно было приведёно в исполнение.
Большая пауза между мартом и августом, во время которой Гитлер хотя и форсировал свои военные приготовления и продолжал вести войну нервов, но однако оставался полностью пассивным как в области дипломатии, так и в военном смысле — в это время не было больше никаких германских переговоров с Польшей, но также и никаких переговоров с западными державами или с Россией — эта пауза объясняется английскими гарантиями для Польши от 30 марта и англо–французскими переговорами с Россией о союзе, которые заполнили собой всё лето, не приведя к заключению соглашения. Как уже объяснено, они потерпели неудачу из–за отклонения Польшей союза с русскими и отказа впустить в Польшу Красную Армию в качестве союзника. Отказ, который связал руки западным державам — Англия приняла его охотно, Франция менее охотно, в то время как Россия опасалась заключить союз без права вступить на территорию Польши. Она не хотела войны в своей собственной стране.
Часто говорилось, что в этих переговорах состояла последняя надежда на мир и что лишь их провал — в котором на Польше лежит основная вина — обеспечил Гитлеру возможность решиться на войну. Это умозрительные рассуждения. Как стал бы вести себя Гитлер, если бы летом 1939 года осуществился союз Запада и России над головой Польши, не знает никто. По всей вероятности, он сам этого ещё не знал летом 1939 года. Возможно, он устрашился бы на мгновение большой коалиции, отложил бы войну и дал бы себя наградить за эту умеренность Данцигом (цель, которая всё ещё мерещилась английским умиротворителям) — всё в надежде, что западно–восточный союз вскоре будет разорван из–за своих внутренних противоречий. Однако возможно, что он основывался на том, что это произойдёт, и во время войны (чьи тяготы по положению вещей были бы поделены довольно неравномерно), и несмотря ни на что, отважился бы на войну, как в 1941 году он отважился на нападение на Россию несмотря на нерешённую войну с Англией и на угрозу войны с Америкой. Знать это невозможно. Во всяком случае, до начала августа Гитлер не принимал никаких безвозвратных решений. Он принял их лишь тогда, когда стало совершенно ясно, что переговоры о союзе между Лондоном, Парижем и Москвой обречены на провал. После этого Гитлер решился; и решился он теперь именно на намеченную лишь поверхностно возможность номер три — война против Польши в союзе с Россией и раздел Польши между Германией и Россией. С союзом с русскими он хотел одновременно надеяться на то, что западные державы всё же испугаются выполнить свои союзные обязательства по отношению к Польше. Если же нет, то тогда большой, всегда планировавшейся войне на Востоке против России всё же станет предшествовать война на Западе.
Инициатива заключения германо–русского пакта от 23 августа исходила от Гитлера, однако Сталин пошёл ему навстречу с поспешной готовностью, которая резко отличалась от его подозрительной сдержанности во время переговоров о союзе с Западом. Нет сомнений, что тем самым он облегчил Гитлеру решение о начале войны. В его оправдание следует однако учесть, что военные устремления Гитлера — и именно не только те, что касались Польши, но и те, что относились к России — он в основном и так уже несомненно предвидел и что в этом он не заблуждался. Почему он на это пошёл — это стремление отвести эти военные устремления от России; для него законная цель. Вопрос был в том, могло ли это быть достигнуто скорее в союзе с Западом или же в союзе с Гитлером. В союзе с Западом он должен был считаться с тем, что Гитлер вскоре будет у русской границы в качестве врага. В союзе с Гитлером: в качестве партнера на границе, которая всё же пролегает через Польшу. Это говорило в пользу союза с Гитлером. Сверх того Сталин должен был думать о том, что западные державы ведь и без того имеют союз с Польшей и приличия ради должны будут исполнить свои союзные обязательства и без дополнительного союза с Россией. Тем самым он по меньшей мере выигрывал время; возможно, что он вообще избегал войны, если она именно на Западе затянется и силы Германии истощатся. Насчёт первого он предполагал верно, насчёт второго заблуждался.
Без сомнения, сентябрьская война 1939 года была среди всего прочего и трагедией заблуждений. Западные ошибочные расчёты, завышенная самооценка Польши и цинизм русских — все это внесло свой вклад, чтобы сделать её возможной. Однако действительно желал этой войны только один: Гитлер. 11 августа 1939 года в разговоре с Карлом Буркхардтом, который мы уже цитировали, он позволил себе уронить пару фраз, которыми он в виде исключения выразил свои настоящие мысли: «Всё, что я предпринимаю, направлено против России; если Запад слишком глуп и слеп, чтобы понять это, то я буду вынужден договориться с русскими, разбить Запад, и затем после его поражения со всеми своими собранными силами обратиться против Советского Союза». Хотя в этом высказывании Польша ни разу не упомянута, оно содержит ключ к войне, которую начал Гитлер 1 сентября.
(1979)
Заметки о политике
Политика и здравый смысл
История — это застывшая политика вчерашнего дня, политика — это ещё текущая история завтрашнего дня.
Является ли политика в нормальном случае разумной? Являются ли политика и здравый смысл определениями, которые составляют одно целое? Я не хочу умалчивать о том, что придерживаюсь того мнения, что так и есть. Но это не является бесспорным мнением. Существует также точно обратная точка зрения: что политика — это та область, в которой как раз иррациональное собственно является определяющим и решающим, то есть воля, в особенности стремление к власти и демонизм власти, личное или коллективное честолюбие, помыслы о престиже, массовый самообман и табу, однако также и такие вещи, как душа народа и дух народа, мифы, органически выросшее, традиции: всё, что угодно — только не трезвое, холодное, плоское, мелкое, скучное благоразумие.
Как раз в Германии это второе мнение, давайте назовём его иррационалистическим взглядом на политику, преобладает долгое время. И именно не только в нацистское время, в котором оно достигло наивысшей точки. Карл Шмитт, единственный значительный политический мыслитель, который способствовал национал–социализму, объявил основополагающим принципом всех политических идей и поступков схему друг–враг, то есть пожалуй самое иррациональное, самое эмоциональное, что есть в человеческой жизни. Я боюсь, что он перепутал политику и войну — хотя война ведь в определённом смысле как раз является крушением политики.
Однако Карл Шмитт смог тем самым продолжить долгую и почтенную традицию. Политические мыслители романтизма и историзма, Ницше, Якоб Буркхардт, Макс Вебер, Шпенглер — все были едины в том, что политические стремления и поступки неминуемо произрастают из глубоких иррациональных корней — и должны произрастать, если хотят достичь настоящей силы — силы осуществления и пробивной силы, способности к достижению победы, непобедимости народа. Всё немецкое политико–историческое мышление 19-го и тем более 20-го века до 1945 года с определённым пренебрежением свысока смотрело на здравый смысл в политике — на трезвый расчет интересов, на осторожную оценку сил, на компромисс, на приспосабливание, на согласования, на весь тот политический рационализм, который выражается в словах: «Политика есть искусство возможного». Для немецких политических мыслителей последних ста пятидесяти лет политика была гораздо более чем–то вроде коллективной самореализации и самораскрытия — без оглядки на потери, как можно было бы добавить. Естественно не случайно, что в конце этих ста пятидесяти лет немецкого политического иррационализма был 1945 год. В этом виде политического мышления катастрофа была заранее предрешена так же, как смертельное дорожно–транспортное происшествие в жизни водителя, который использует вождение автомобиля не как искусство адаптации и упорядочения, а скорее как самореализацию и самораскрытие: который хочет не доехать до места целым и невредимым, а желает ощущать себя королем дороги и повелителем пространства и времени.
Однако я не хочу настолько облегчить себе задачу, чтобы объяснять этот вид политического иррационализма, это виталистическое, демоническое, трагическое понимание истории, которое одновременно является пониманием политики (ведь история и политика — это одно и то же, только в различных агрегатных состояниях: история — это застывшая политика вчерашнего дня, политика — это ещё текущая история завтрашнего дня) просто как опровергаемые германской катастрофой 1945 года. Его наиболее яркие представители, Ницше например, были ведь вполне готовы принять трагедию и катастрофу, и так сказать заранее встроить их в свою политическую философию. Они постулировали amor fati [39] — любящее согласие со своей собственной судьбой, в том числе трагической судьбой. История — и тем самым и политика — была для них как раз трагедией, была ей возможно всегда и неизбежно, и трагический герой, который доблестно погибает, был более заманчивым идеалом, чем осторожный счетовод, который бесславно его переживает.
39
Фатальная любовь; любовь к судьбе (?) — лат. язык
Об этом тяжело дискутировать. Я также не хочу спрашивать, чем должна быть политика, но задам лишь вопрос, что такое политика в нормальном случае. Это демоническая область, трагический всемирный театр, или же это область трезвого благоразумия, расчетливого приспосабливания и осторожного упорядочения?
Очевидно, что это и то, и другое, однако мне представляется, из объективных причин, что принцип благоразумия в политике должен быть господствующим, изначальным. А именно потому, что мы в общем можем наблюдать то, что с ростом ответственности растёт роль здравого смысла.
Я хочу это кратко объяснить: отдельный человек — это не очень–то здравомыслящее существо. У него есть благоразумие, однако у него есть также многое другое — влечения, причуды, симпатии и антипатии, идеалы, совесть — и всё это господствует над ним в его частной жизни гораздо более и определяет его малые и большие жизненные решения гораздо чаще, чем здравый смысл. Это тоже совершенно нормально. Чисто здравомыслящее человеческое существо, которое живёт осторожно и расчётливо для своего самосохранения и для своей пользы, и более ни для чего — это не особенно симпатичное явление.
Однако уже человек, который основывает семью, «становится здравомыслящим». Ничего удивительного — он принимает на себя ответственность. Он должен думать о супруге и о детях. Он не может более себе позволить просто следовать своим влечениям и прихотям или своим симпатиям и антипатиям, или даже, в любой ситуации, своим идеалам и своей совести. Если же он всё–таки это делает, то это вовсе не производит более столь безусловно симпатичного впечатления — однако по большей части случаев он этого вовсе не делает. Тут действует определённый психологический автоматизм. Ответственность усиливает здравый смысл.