В тени прохладных тисов
Шрифт:
Читаю, вернее, перечитываю Лидию Гинзбург. В своих записях Лидия Яковлевна так же боится оставаться всего лишь женщиной, как и я. Она, конечно же, хотела большего – долгой, изнуряющей письменной работы в духе чисто мужского отстранения от повседневности. Гинзбург – человек за письменным столом. Она хотела работать, как Толстой в своем кабинете, куда нельзя было входить ни жене, ни детям до полудня. Таков образ, созданный ею и, если мы, читатели, видим кое-что еще между строк, это все-таки наши домыслы. Надо найти ее биографию.
Вся мировая сеть Интернет сейчас во рту моей дочери. Она жует модем так же усердно, как утром – коробку от чая «Лисма». И это при том, что у Лидочки нет зубов.
Только что прочитала в старом интервью с Гинзбург о том, что актуально до сих пор, но не проговаривалось так отчетливо: «Наступил период – возможно, временный, я совершенно не берусь пророчить, что это навсегда – период утомления жанра, когда жанр устаёт, перестаёт работать. Наступает некая исчерпанность, некое изживание вымысла. Причём это чувствуется довольно давно».
«Усталость вымысла» – как верно сказано!
На днях пела Лидочке: «Сорока-белобока, деток варила, кашей кормила…» Борхес считал, что в мировой литературе существует не так много сюжетов, как кажется. И у меня случайно, в предсонном состоянии, получилась старая история о Прокне и ее сыне – сыне Терея.
В последнее время Лида любит демонстрировать свое удивление – на манер нашего, но у нее выходит неподражаемо. Недавно поразил ее тюбик с кремом, который я дала подержать ей. Вдыхала и выдыхала почти минуту, заглядывая нам в глаза, как смотрит литературовед, впервые взявший в руки рукопись «Слова о полку Игореве». Такие предметы всегда держат в раскрытых ладонях, как бы подчеркивая понимание временности ценного подношения.
Интересно, как время и пространство выкристаллизовывают прошлое. Как ни парадоксально, чем оно ближе, недавнее, тем размытее и непонятнее, но проходят год, два, и события последних лет, их соль и суть разрастаются рельефами и узорами. Причем, обозначается только самое существенное, характерное. Все остальное замывается и расползается, как акварель на мокрой бумаге. Аля-прима – вот в какой технике работает время, когда надо забыть самое посредственное. И как память «по-ван-гоговски» пастозна, если какие-то моменты прошлого богаты на события и людей!
***
Иногда читаю, точнее, в который раз перечитываю «Бессмертие» Кундеры и записки периода революции и Гражданской войны М. Цветаевой. Первого переросла, а вторую – всегда вижу над всеми.
Ветви деревьев ярко-черные или жженой сиены, листва же – от лимонного кадмия до краплака. Особенно красиво: черный сырой ствол, ветки и – темно-желтые листья, словно писанные жирной кистью. Земля тоже жирная, дышащая, как пожилая женщина с толстой шеей.
Прав друг Кафки Макс Брод, утверждавший, что некоторые тексты Франца напоминают желе. И точно, даже в дневниках начала периодов у Кафки если и стоят на месте и не расплываются в глазах, то тем дальше, тем сильнее, словно яблочный пудинг, дрожит каждая фраза в длиннейших сложноподчиненных предложениях, и к концу периода совсем не укладывается в сознании. Отсюда беглость чтения его текстов – не в силу легкости их восприятия и быстрого укладывания на полочки разума и памяти, а, наоборот, из-за невозможности это сделать, даже прилагая серьезные усилия. А в целом Кафка мне очень нравится в своих размышлениях и дроблениях многих цельностей на многие частности. Анализ Кафки своих писательских состояний и временных приступов творческой беспомощности детален и точен, насколько это возможно вообще выразить в слове.
Оказывается, он питал такое же пристрастие к чтению дневников, автобиографий и воспоминаний, как и я. Как и многие, впрочем. В жизни был нелюдим и ненавидел все, не связанное с литературой.
Купила два романа – «Цена отсечения» А. Архангельского и «Матисс» А. Иличевского. Второй после беглого знакомства в автобусе понравился больше. Когда автор занимается только писательской деятельностью и не тратит время на журналистику и работу на ТВ, он более требователен к себе, дольше оттачивает стиль и тщательнее чистит текст. У Иличевского это заметно, Архангельский, при всем моем уважении, еще сыроват. Так мне пока видится.
Закончила читать Архангельского. Внешне похожий на одного из женихов Пенелопы (так он мне видится давно), он всегда, наверное, пытался отойти от образа симпатичного пай-мальчика с интеллигентскими замашками. Оставаясь таковым во многом, Архангельский все-таки ушел в сторону: да, он развит всесторонне, то есть не всегда «там, где надо», не боится человеческой «физики» и вовсе не скрывает своей симпатии к «хозяевам жизни». В нем нет намеренной и брезгливой отчужденности, типичной для многих писателей и ученых, от реалий современного мира, от его небиблейской суетности, меркантильности и мелочности. Он такой же, как все, но добрый и умный малый. Он москвич и что тут еще скажешь?
Читаю Е. Гинзбург «Крутой маршрут». Не знаю почему, но мне сейчас импонирует такое чтение – выживание советской женщины, имеющей двух детей, в условиях одиночной тюрьмы, а потом – каторги на Колыме. Просто пытаюсь представить, насколько у интеллигентной дамы, педагога по образованию, и журналиста и писателя по призванию, с неслабым здоровьем, может хватить сил не только физически выжить, но и не растерять себя духовно. А еще и – что почти главное! – сохранить в себе способность все видеть, анализировать и запоминать, чтобы потом – и знать, что это «потом» наступит! – написать, рассказать людям правду об ужасах репрессий. Я часто думала, порой часами лежа с Лидочкой и вырабатывая молоко в первые месяцы кормления, что образованного человека не страшно оставить наедине с самим собой, без книг, общения и телевизора. В его голове достаточно образов, как зрительных, так и словесных, чтобы не скучать никогда. А у Гинзбург еще и уникальная память – она знала наизусть всего «Евгения Онегина», некоторые поэмы Пушкина и много других произведений классиков. В одиночной камере и в карцере Гинзбург мысленно перечитывала все это и сочиняла сама. Сочиняла в уме и – мысленно же – переводила все это на иностранные языки. Кое-что ей удавалось записывать, но эти тетради потом отбирались.
А вот и зима и спокойное отвлеченное от творческих амбиций настроение.
Мне 35 лет, и я ощущаю старение своего лица и образа жизни. И то, и другое меня не устраивает, потому что я наивно верю в то, что между моими воспоминаниями о последних годах жизни и сегодняшним вечером нет большой разницы.
Но чем больше я об этом думаю, тем лучше понимаю, что она велика. Инфантильности во мне не осталось, и, как всякий советский человек, рожденный в 70-е, я иногда оплакиваю ее как самый родной и близкий мне образ…
Но – сколько холодных зим, сколько лет, проведенных в тени прохладных тисов!..
Пельмени
Рассказ об одном семейном застолье
1
После вопроса, есть ли в доме пшеничная мука, последовал другой, пристрастный: а хватит ли сала свиного или… обойтись варениками?
– Ну уж нет!
– Вареники не нравятся? – Послышалось сверху. – А чем плохи мои вареники? – Дверцы навесного шкафа загудели металлически, и мама, наконец, закрыв их, осторожно, придерживая полы халата, спрыгнула с табуретки. Запястьем поправила очки. – На пельмени муки маловато…