Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:

Не исключено, что Мандельштам вышел на Канта через Шпенглера. Во время работы над «Разговором о Данте» он перечитывал Шпенглера, о чем косвенно говорят воспоминания Э. Герштейн (1998: 46). Отдельные страницы «Разговора о Данте» посвящены критике рецепции Данте в сознании модернизма. Так, Мандельштам полемизирует со шпенглеровским взглядом на Данте: «Шпенглер, посвятивший Данту превосходные страницы, все же увидел его из ложи немецкой бург-оперы, и когда он говорит „Дант“, сплошь и рядом нужно понимать — „Вагнер“ в мюнхенской постановке» (III, 230). «Мюнхенская постановка», по нашему мнению, возникла по ассоциации с постановкой в музыкальном театре Немировича-Данченко и Станиславского оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». По воспоминаниям Э. Герштейн, в антракте Мандельштам назвал оперу Шостаковича «вагнеризмом» (1998: 45). Перед нами лишнее свидетельство негативного отношения Мандельштама к Вагнеру, прослеживаемое с 1913 года («Валкирии»), Но Мандельштам не только критикует оценки Шпенглера, но и хвалит немецкого культуролога («превосходные страницы»). Так, в пятой главе Мандельштам говорит о волновом танце, вальсности «беспокойных, дергающихся гласных» 26-й песни «Ада». Сопоставление взято из Шпенглера, на что Мандельштам указывает в скобках (III, 239–240).

Исследователями уже отмечались источники «Разговора о Данте» [330] . Самым убедительным нам показалось предположение Тоддеса (1986: 78–79), что книга Мандельштама автопоэтологически развивает положения книги Ю. Тынянова «Проблема стихотворного языка». В свете «шпенглеровских» мест в «Разговоре о Данте» возникает предположение, что некоторые аналитические и повествовательные ходы мандельштамовской мысли восходят и к «Закату Европы». Так, рассуждения о взаимосвязи истории различных искусств (архитектуры, литературы, живописи, музыки, истории музыкальных инструментов) напоминают сознательное смешивание истории отдельных искусств и наук у Шпенглера. Эту константу (технику) мышления Шпенглера отмечал в своем рецензионном обзоре 1922 года Ф. Степун (2002: 330–331). Сама техника «упоминательной клавиатуры», возможно, восходит не только к Данте, но и к труду Шпенглера. Для мандельштамовской ars poetica точкой отсчета стал Данте, для Шпенглера им был Гете. Не исключено, что и Шпенглера Мандельштам начал перечитывать под воздействием своих гетевских штудий 1930-х годов.

330

См. Илюшин 1990, Глазова 2000, Микушевич 2001.

Суммируя, можно отметить, что так же, как сам Данте, по словам Мандельштама, в «цитатной оргии» устраивает пробежку по всей «упоминательной клавиатуре» античности и средневековья (III, 220), Мандельштам для передачи особенностей дантовской поэтики и собственного восторга по этому поводу пробегается по «упоминательной клавиатуре» Нового, последантовского времени. Немецкая культура представлена художниками, учеными, поэтами, композиторами XVI–XIX веков. Для передачи монументальности дантовской «Комедии» Мандельштам напомнил искусствоведчески и музыковедчески подготовленному читателю слушательский и зрительский опыт переживания готики и органной музыки Баха, а для передачи сюжетно-фонетических особенностей 33-й песни «Ада» активировал этим литературно-музыкальным (и литературоведчески-музыковедческим) воспоминанием-напоминанием интеллектуальное и одновременно эмоциональное переживание немецко-русской баллады и музыки Брамса. Говоря об анатомизме дантовского языка, Мандельштам напомнил читателю опыты Парацельса и картину Дюрера, говоря о грамматике, — философию Канта. Деятели Нового времени оказываются не только в исторической, причинно-следственной зависимости от Данте. То, что произошло и было наработано в новоевропейских науке, литературе, искусстве, уже было заложено в дантовской «Комедии» — такова историческая легитимация кажущихся произвольными историко-культурных ассоциаций Мандельштама.

3.3.2. «Пульс толпы»: о функции немецких образов в «Восьмистишиях»

В 1933 году Мандельштам пишет «Восьмистишия», которые становятся идейно-поэтической лабораторией «темных» стихов второй половины 1930-х годов. В них и прямо и косвенно упоминаются немецкие культурные реалии. Начальный образ стихотворения «О бабочка, о мусульманка…» заставляет вспомнить мотылька из HP. Бабочка-мусульманка, которая «жизняночка и умиранка» (III, 77), — вариация гетевско-гафизовского образа моли-мотылька, летящего на губительно-живительный огонь. Образ косвенно подтверждает актуальность гафизовских ассоциаций при создании HP и стихов об Армении [331] .

331

Ср. ритмические совпадения «Бабочки» со многими стихами об Армении (с их гафизовской линией) — трехстопный амфибрахий.

В восьмистишии «Шестого чувства крошечный придаток…» вторая строфа начинается строкой «Недостижимое, как это близко» (III, 77), в которой слышатся лексико-смысловые переклички с зачином стихотворения «Патмос» Ф. Гельдерлина: «Nah ist / Und schwer zu fassen der Gott» («Близок и недостижим [непостижим] Бог», H"olderlin 1953: 173). Невозможный в эстетике начала 1930-х годов «недостижимый Бог», вероятно, превратился в сознании Мандельштама в безлично-абстрактное «недостижимое». По свидетельству вдовы поэта (Н. Мандельштам 1999: 288), Гельдерлин появился в библиотеке Мандельштама как раз в начале 1930-х годов. Мы не берем на себя смелость обозначить гимн Гельдерлина как подтекст. Факт знакомства Мандельштама с Гельдерлином, к сожалению, не поддается детализации, и поэтому окончательной уверенности у нас нет.

В «Восьмистишиях» появляются и герои московских стихов 1931–1932 годов — Шуберт, Моцарт и Гете:

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме, И Гете, свищущий на вьющейся тропе, И Гамлет, мысливший пугливыми шагами, Считали пульс толпы и верили толпе. («Восьмистишия», III, 78)

Присутствие Шуберта в списке тех, которые «считали пульс толпы и верили толпе», мотивировано, с одной стороны, ассоциацией с общей тягой немецкого романтизма, олицетворением которого для Мандельштама был Шуберт, к народной стихии (синтез народной и литературной песни в творчестве Шуберта); с другой стороны, конкретной контекстуальной привязкой Шуберта к московским гуляниям (Парк культуры и отдыха. Нескучный сад) в стихотворении «Там, где купальни, бумагопрядильни…» (1932), где «играют Шуберта в раструбы рупоров» (III, 61). Речной пейзаж стихотворения, связанный с центральной водной образностью «Прекрасной мельничихи» и других песен Шуберта, по-видимому, вызвал привязку романтического композитора к водев «Восьмистишиях». Но Шуберт находится на водеи по подтекстуальным причинам: в немецком оригинале знаменитая шубертовская «Баркарола» на стихи Л. Штольберга называется «Auf dem Wasser zu singen» — «петь на воде»: Мандельштам «соединил имя композитора с началом… названия одного из самых популярных его сочинений» (Кац 1991а: 69). Не менее вероятен и отсыл к рефрену песни «Das Wandern» («Скитание»), которым открывался цикл «Прекрасная мельничиха»: троекратно повторенное das Wasser — «вода» [332] .

332

Ср. и барочный жанр «музыки на воде», музыки на открытие фонтанов, например, у Генделя (отмечено Мецем: 1995: 596).

Появление Моцарта среди тех, кто прислушивается и доверяется голосу масс, содержит намек на разножанровость творчества Моцарта, писавшего музыку и для церкви, и для двора, и для простонародных опереточных театров, например «Волшебную флейту», аллюзию на которую представляет собой «птичий гам» [333] . «Птичий гам» связывается в первую очередь с птицеловом Папагено из «Волшебной флейты». По убедительному предположению Б. Каца (1991а: 69), Мандельштам был знаком с книгой В. Д. Корганова «Моцарт» (1909b), где описано, что Моцарт держал у себя дома певчих птиц [334] .

333

Образ «волшебной трости» в стихотворении «Батюшков» в сочетании с мандельштамовским обращением к поэту («гуляка» — ср. в пушкинском «Моцарте и Сальери» о Моцарте: «гуляка праздный»), возможно, содержит отсылку к опере Моцарта «Волшебная флейта»; ср. разновидность флейты — тростевая флейта (устное наблюдение О. А. Лекманова).

334

Несущественные контраргументы: если допустить, что Мандельштам прочитал книгу о Моцарте, то когда? Тогда же, когда он прочитал коргановскую биографию Бетховена, то есть в первой половине 1910-х годов? Но тогда Моцарт раньше дал бы о себе знать в стихах поэта. Однако Моцарт — позднее музыкальное увлечение Мандельштама. В статье о природе слова Моцарт появляется вместе с Сальери в пушкинском контексте и служит лишь для иллюстрации акмеистических установок. В «нотных страницах» «Египетской марки» Моцарта нет. Значит, если Мандельштам и знал биографию Моцарта, то читал ее уже в 1930-е годы, причем не обязательно коргановскую.

Отдаленная метонимическая привязка Моцарта к «птичьему гаму» просматривается и в связи с «птичьим воздухом» квартиры Парнока (II, 468), упоминание «птичьего воздуха» следует сразу же после сюрреалистического описания смерти Бозио, в которой «участвовал» Моцарт (II, 467). Характерно и то, что в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» Мандельштам связал Моцарта с «воробьиным хмелем» (III, 54). Предположителен и отдаленный намек на сцену с трактирным скрипачом в «Моцарте и Сальери» Пушкина.

В одном из вариантов первого стиха было: «И Моцарт на воде, и Шуберт в птичьем гаме». Такая перестановка показалась Ш. Симонеку доказательством того, что Моцарт для Мандельштама лишь заменимый («austauschbar») пример художника (Simonek 1993а: 16). Мы не согласны с мнением австрийского исследователя. Перестановка в одном из вариантов была вызвана не безразличием к Шуберту и Моцарту, а, как мы полагаем, желанием затемнить текст: мандельштамовская поэтика 1930-х годов предполагала сознательное усложнение образности, пропуск смысловых звеньев. Не случайно в основном варианте Мандельштам вернул Моцарту «птичий гам», а Шуберту — воду. Отказ от «перестановочного» варианта происходил, по всей вероятности, и по идейным соображениям. Излишнее затемнение смысла дискредитировало бы внетекстовую, интеграционную интенцию стихотворения: желание приблизиться к нуждам и чаяньям советского народа.

Если в HP Гете выступал наряду с другими немецкими поэтами одним из образцов этико-поэтической независимости, то в «Восьмистишиях» Мандельштам, ищущий пути выхода из обнажившегося противоречия между собственными поэтическими поисками и вкусами и чаяниями советского народа, включил Гете в список тех художников, которые «считали пульс толпы и верили толпе». Согласно высказыванию Мандельштама 1935 года, Гете в Италии «так непрерывно, так щедро, так искрометно радовался… популярности и заразительности искусства, близости художников к толпе, живости ее откликов, ее одаренности, восприимчивости», Гете «претила отгороженность искусства от жизни» («Молодость Гете», III, 298). Гете — авторитетный пример близости художника и «толпы». «Народническая» контекстуализация Гете имеет в русской эстетической мысли давнюю традицию. Среди актуальных для Мандельштама примеров укажем лишь на монолог «Писателя» в «На пиру богов» С. Н. Булгакова из нашумевшего сборника «Из глубины»: «Надо иметь мудрое благостное сердце, чтобы созерцать красоту стихии народной. Гете знал эту тайну, а уж его ли надо учить эстетическому мерилу жизни. Вспомните Фауста среди народа на прогулке с Вагнером, этот великолепный монолог: „Vom Eise befreit sind Strom und B"ache“» (Булгаков 1991: 334). Характерны не только переклички топики меры у С. Булгакова и О. Мандельштама, но и выбранный пример: фаустовская сцена «У ворот», которую Мандельштам тематизировал в стихотворении «Сегодня можно снять декалькомани…». Напомним, что в сборнике «Из глубины» после статьи С. Н. Булгакова следует статья Вяч. Иванова «Наш язык», с которой, по нашему предположению, Мандельштам спорил в «Вульгате». Факт знакомства Мандельштама с текстом С. Н. Булгакова — более чем вероятен [335] .

335

Гете как пример близости художника к «толпе» использовался и позднее. Ср. соображение другой современницы Мандельштама, Л. Я. Гинзбург, о том, что «большие поэты не думали о „самовыражении“. Они слишком полны тяжестью общего, которую приходится им нести». В качестве примеров названы Пушкин, Блок и Гете (Гинзбург 2002: 275).

Гете, «свищущий на вьющейся тропе», — Гете в Италии, Гете «Итальянского путешествия», с которым отождествляет себя Мандельштам. Во время работы над стихотворением Мандельштам писал «Разговор о Данте», перенося на Данте собственные поэтические установки. Во второй главе своего эссе он говорит о странствиях Данте «по козьим тропам Италии» (III, 219). Так в сознании Мандельштама, много путешествовавшего пешком по горным тропам Армении, образ бродящего по Апеннинам Гете наложился на Данте. Не исключено, что и Гамлет, замыкающий четверку (Шуберт, Моцарт, Гете), возник благодаря Гете. Напомним, что с Шекспиром Мандельштам познакомился в детстве в немецком переводе: Шекспир, идеал «Бури и натиска», стоял на одной полке с немецкими классиками в семейной библиотеке (II, 356) [336] .

336

Ср. также упоминание Гамлета и Фауста «на одном дыхании» в стихотворении Пастернака «Елене», в котором герои и сюжетные ходы пьес Шекспира переплетаются с образами «Фауста» («Фауста, что ли, Гамлета ли…»). А в «Темах и вариациях» стихотворение «Шекспир» следовало сразу за стихотворениями «Маргарита» и «Мефистофель». Ср. также цитату Гете о Шекспире, приведенную в книге Тынянова «Проблема стихотворного языка» (1993: 25), — напомним, что, именно отталкиваясь от этой книги Тынянова, Мандельштам развивал свои положения в «Разговоре о Данте», написанном одновременно с «Восьмистишиями». О гетевской трактовке «Гамлета» задумывался уже Блок (1963: VII, 438–439).

Поделиться с друзьями: