Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так или иначе, в середине февраля делегация уже была сформирована — кроме Коллонтай, в нее включили большевика Яна Берзина и левых эсеров Марка Натансона и Алексея Устинова. Натансону было уже под семьдесят, он был уважаемым всеми ветераном революционной борьбы, прошедшим тюрьмы и ссылки, но руководителем делегации, естественно, назначили Коллонтай — в то время она была у большевиков (точнее, лично у Ленина) в полном фаворе.

И о самой поездке, и о ее цели, и о составе делегации сообщалось во всех газетах. «Натансон с Коллонтайкой уезжают за границу, — комментировала это известие в своем дневнике Зинаида Гиппиус. — Хоть бы навек!»

Никем еще не признанное правительство выдало Коллонтай «дипломатический паспорт» — он сохранился. Вот его весьма необычный текст, скорее присущий не паспорту, а рекомендательному письму или чрезвычайному мандату:

«Российская Советская Республика.

Народный Комиссариат по иностранным делам

ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ ПАСПОРТ

Настоящим доводится до сведения тех, кого это касается, что предъявитель сего паспорта Народный Комиссар Социального Обеспечения Александра КОЛЛОНТАЙ направляется в Швецию, Норвегию, Англию, Францию и Соединенные Штаты Америки в качестве представителя Центрального Исполнительного Комитета Солдатских, Рабочих и Крестьянских Депутатов.

В этой связи Совет Народных Комиссаров просит дружественные власти, равно как и каждого, кого это касается, и приказывает всем российским военным и гражданским властям свободно пропускать всюду Александру КОЛЛОНТАЙ и обеспечить ей всю необходимую помощь».

Делегация отбыла в путь вечером 18 февраля 1918 года. События этого и предшествующих ему дней не слишком располагали к оптимизму, но большевиков, как видно, это не смущало. 10 февраля были сорваны мирные переговоры в Брест-Литовске, которые вел Троцкий. В день отъезда делегации ЦК принял ультиматум Ленина о немедленном заключении мира на любых условиях. Коллонтай проголосовала против — и сразу же отправилась на вокзал. Этот конфликт, грозивший стать фатальным, ничуть не пригасил тех возвышенных чувств, которые ею владели.

В получившей накануне Нового года независимость Финляндии уже успел произойти большевистский переворот: не для того Ленин делал Финляндию свободной, чтобы она освободилась и от него тоже! Эйфорию победы, обещавшей и победу столь желанной мировой революции, довольно точно отразила Коллонтай в своем дорожном дневнике, который она начала вести на следующий день.

«Опять Гельсингфорс, милый Гельсингфорс, где всегда пребывают [так!] сил и сразу набираешься бодрости. Нас, делегацию ЦИК, отправляемую в Скандинавию, Англию и Францию с факелом революции, завезли на нашем экстренном поезде сюда вместо того, чтобы прямо […] в Стокгольм. […] Гельсингфорс в наших руках. Живем в гостиницах, реквизованных нашими… По коридорам [разгуливают] красавцы — молодые красногвардейцы. «Частная» публика исчезла. В Сеймовом Доме [тоже] другой облик: исчезли депутаты других партий, на лестницах, в вестибюлях красногвардейцы вооруженные, в кулуарах все наша, партийная публика. […] Вечером город вымирает. Ни одного пешехода. Всюду красногвардейцы арестовывают всех, кто не имеет специального удостоверения от Красной Гвардии […] Наши, русские, организовали митинг. […] Аудитория исключительно матросская. Встретили с холодком. Долго держался лед — ни хлопка. Только к концу разогрели аудиторию, поднялось настроение и провожали уже тепло, но далеко не так, как до октябрьских дней».

Как всегда у Коллонтай, общественная тема быстро перешла в личную. «Где мой Павел? […] Как я люблю в нем сочетание крепкой воли и беспощадности, заставляющее видеть в нем «жестокого, страшного Дыбенко», и страстно трепещущей нежности — это то, что я так в нем полюбила. Это то, что заставило меня без единой минуты колебания сказать себе: да, я хочу быть женой Павлуши… Много вероятия, что именно с Павлушей осуществима та высшая гармония — сочетание свободы и страстной любовной близости, которая дает двойную устойчивость и силу для борьбы. Павлуша вернул мне утраченную веру в то, что есть разница между мужской похотью и любовью. В нем, в его отношении, в его страстно нежной ласке нет ни одного ранящего, оскорбляющего женщину штриха. Похоть — зверь […] благоговейная страсть — нежность. Есть часы долгих ласк, поцелуев без обязательного финала.

[…] Это человек, у которого преобладает не интеллект, а душа, сердце, воля, энергия. […] Я верю в Павлушу и его звезду. Он — Орел».

Границ не было, расстояния преодолевались без всякого труда, тем более что весь транспорт был тотчас к услугам, так что Дыбенко мог сегодня быть в Петрограде, завтра примчаться в «милый, милый Гельсингфорс», который к тому же «в наших руках». Из Петрограда он принес последнюю новость: на Совнаркоме тоже обсуждался вопрос, подписывать ли с немцами унизительный мир. Почти все были «за», лишь Дыбенко и Сталин «против». Коллонтай решила позвонить Сталину в Смольный: ведь он еще не был недоступным вождем, а совершенно рядовым, таким же, как она сама, членом ЦК. К аппарату подошел Раскольников, обрадовался, услышав ее голос.

— Прошу товарища Сталина, — сухо сказала Коллонтай.

Сталин оказался рядом — она бурно выразила ему свою поддержку.

— Продолжайте, — сказал Сталин и сразу повесил трубку.

Сколько она ни ломала голову, так и не поняла, что скрывалось за этим словом.

Пароход, на котором орлы и голуби революции должны были следовать в Европу, ждал их в порту Або. Дыбенко решил проводить любимую женщину — для этого им снарядили специальный поезд. «Отопление, — с восторгом констатировала Коллонтай в дневнике, — накрахмаленное постельное белье, полный комфорт, никаких белогвардейцев. […] Утром прибыли в Або. В гостинице не кормят и не ухаживают. Нескрываемое неодобрение. Улицы слабо освещены, пустынны, впечатление города в осаде. Павел уехал…»

Пока они добирались до Або, немцы успели занять Псков. Ленин начал призыв ополченцев и обратился с воззванием «Отечество в опасности!». Но Коллонтай это ничуть не тревожило. И дневники ее, и письма, и позднейшие черновики мемуаров определенно подтверждают, что она искренне ожидала восторженного приема наконец-то сбросивших с себя ярмо капитализма счастливых горожан. А встретила ненавидящие глаза, затаенную злобу, опустевший, ощетинившийся молчанием город. Внимательный глаз отметил все, что ее окружало, стиснутый догмой мозг оказался не в состоянии реально оценить увиденное. Никакой пароход их, естественно, не ждал. Угрозами и лестью удалось отыскать маленькое суденышко, которое в недавние добрые времена доставляло дачников в разбросанные по шхерам домишки. Пароходик назывался «Мариограф» — дорогу ему по скованному льдами заливу должен был пробивать ледокол «Гриф». Торопливые дневниковые записи красочно передают атмосферу этого романтического путешествия с факелом революции в руках.

«24 февраля. Утро. Ясное, морозное, солнечное. Минус двадцать. Медленно пробираемся сквозь льды среди внутренних шхер. […] Все призрачно, нереально. Реальны только солнце и мороз, небо и льды. Покормили вкусным завтраком. Почему-то вспоминается еда — одна ночь в Совнаркоме. Проголодавшись, пошли есть в три часа ночи, еды, конечно, нет, заспанные официанты принесли свежий хлеб и целую кастрюлю паюсной икры. […] Во всем теле приятная лень сытости и отдохновения.

25 февраля. Остановились возле деревянной пристани рыбацкого селеньица на острове Дагербю, чтобы взять уголь. Погрузка странно затянулась: население, узнав, что на пароходе русские большевики и красные финны, решило нас арестовать. […] Грузчики относятся к нам недоброжелательно. С берега нас рассматривают с угрюмым любопытством. Все население острова против нас. Лица разглядывающих нас непроницаемы и неподвижны, как финские скалы».

Чувства переполняли ее, и вместо безадресного дневника она предпочла изложить их в письме к Дыбенко, который в это время в качестве наркома по морским делам находился в Гельсингфорсе. Наркомат этот был создан 22 февраля, в состав его коллегии — на правах заместителя Дыбенко — вошел Раскольников. Ничего этого Коллонтай еще не знала.

«Мой любимый, мой милый, милый, милый собственный муж! […] К утру завтра будем в Швеции. Чудное зимнее утро, и когда так красиво крутом, особенно чувствуется твое отсутствие. Не хватает мне твоих милых сладких губ, твоих любимых ласк, всего моего Павлуши, все думы о тебе, о твоей большой работе. Милый, иногда мне кажется, что в эти знаменательные дни, пожалуй, лучше бы, если бы ты был ближе к центру. […] Когда человек на глазах, ему дают ответственные дела, ставят на ответственный пост […] Я все еще как-то не верю, что мы далеко друг от друга, так живо ощущение твоей близости. Мы с тобой одно, одно неразрывное целое. […] В тебя, в твои силы я верю, я знаю, что ты справишься с крупными задачами, которые стоят перед тобою во флоте, но знаю также, мой нежно любимый, что будут часы, когда тебе будет не хватать твоего маленького колонтая. А большой, пожалуй, даже чаще будет нужен тебе. Нужна очень интенсивная агитационная работа — думаю, как бы помочь тебе в этом […]

Мой милый, милый Павлуша, чувствуешь ли, как мои мысли летят к тебе? Ласки вьются волною вокруг тебя и хотят проникнуть в твое сердечко. […] Как хотелось бы обхватить обеими руками тебя за шею, вся-вся прижаться к тебе, приласкать твою милую голову, найти губами губы твои и услышать твои милые ласковые слова, в ответ на которые так радостно вздрагивает и сладко замирает сердце. Милый! Любимый! Твой голубь так хочет скорее, скорее прилететь в твои милые объятья […]».

Голубь — так Павел ее называл в минуты, когда они оставались одни. На людях она была товарищем Коллонтай, а он не Павлушей, а товарищем Дыбенко.

Поделиться с друзьями: