Валькирия революции
Шрифт:
«Мучительная тоска гложет сердце. Нет радостных надежд. Уехала — все! […] Что ждет меня? Может ли быть кругом столько ненависти? […] Тянутся мысли. Я одинок, и она уезжает. Таков финал пятилетней любви […] Как можно теперь верить, с кем же можно теперь поделиться своими душевными переживаниями? Тут идеализм не поможет, тут страдания и жгучая мука за все, чем я дышал. Переживаю трагедию своей жизни».
Письмо вдогонку развивает дневниковую запись.
«[…] Я рвался к тебе, Шура, потому что я страдал по тебе. Ты говориш, что твое тело для меня все равно. Нет ты не права, твои очи вместе с телом опьяняли меня. Да, я никогда не подходил к тебе как к женщине а к чему-то более высокому, более недоступному. А когда были минуты и ты становилась обыденной женщиной, мне было странно и мне хотелось уйти от тебя. Ты в моих глазах и в сердце, когда я рвусь к тебе, выше досягаемого. Но теперь я слабый, так же, как и все мужчины, открыл мои изломы души. […] Ты покидаеш меня, а я был наивен, Шура […] мне казалось, что все тебе скажу откровенно, и ты поймеш меня, и я спокойно всеми фибрами моей души останусь с тобой, и будем опять вместе […] чтобы упиться друг другом и с новой силой насладиться своими жизнями. Но твой мучительный взор, твои страдания говорят другое, и мне кажется я был прав, скрывая от тебя свои переживания. […] Не могу видет твои муки, они душат меня. […] Все это тебе говорит только, только твой Павел, он никому не принадлежал и никогда не будет принадлежат, но ты ведь все понимаеш, ты должна понят без слов […]».
Ответа Дыбенко не получил — ответом была лишь ее запись в дневнике, ему не доступная: «Я убегаю не от Павла, а от той «я», что чуть не опустилась до роли ненавистного мне типа влюбленной и страдающей жены». Оказалось, однако, что «убежать» за границу не так-то легко: Сталин мог принимать любые решения, но реализовать их без согласия страны, в которую Коллонтай собирались послать, он был не в состоянии. Впрочем, сопротивление оказали и весьма могучие силы внутри страны. Внешнеполитическое ведомство возглавляли бывшие друзья — и все они были против. Дипломатия требовала спокойствия, выдержки, отказа от публичного проявления идеологических стереотипов — Коллонтай была до тех пор известна качествами, прямо противоположными. Воспротивился Чичерин, а он все-таки был наркомом, воспротивился давний приятель Ганецкий, с которым они вместе были причастны к афере с немецкими деньгами, — теперь он был помощником Чичерина. Но Сталину, как оказалось, эти «могучие» силы уже не были помехой. Он их просто презрел.
Необычайная настойчивость, с которой Сталин решил во что бы то ни стало «уважить» ее просьбу, насторожила Коллонтай: не пришелся ли кстати ее отчаянный шаг, не хотят ли ее сплавить за границу — подальше от всяких партийных дел? Зиновьева ее бегство могло лишь обрадовать, но и Сталина тоже: он был тогда — великий хитрец! — в одной упряжке с Зиновьевым. Для подобных подозрений были серьезные причины. Никакого поста в сколько-нибудь крупной стране, игравшей заметную роль на внешнеполитической сцене мира, ей не предложили. Друг Коллонтай — Леонид Красин — был в то время полпредом в Лондоне. Она вполне бы справилась и с такой работой. Но об этом даже не шла речь: ей была уготована всего-навсего почетная ссылка — прием, многократно применявшийся Сталиным и его наследниками в последующие годы. (Если бы Африка в ту пору была свободной, Коллонтай наверняка загнали бы в одну из африканских стран.) Запросили агреман для работы в советской миссии в Канаде — пришел решительный отказ, о чем Александре с нескрываемым удовольствием поведал Ганецкий: в Канаде помнили митинговую страсть партийной агитаторши во время ее турне по Соединенным Штатам.
В этой задержке на какое-то мгновение она увидела добрый знак: а вдруг сорвется, а вдруг с Павлом, который забрасывал ее письмами, еще не все потеряно? «Весь запас моей любви я хочу сейчас щедро отдать ему, обогреть […] Куда делась вся моя требовательность к Павлу? Все мои сомнения, ревность, мой бунт против него? Только бы он не страдал, только бы вернуть его к жизни, уже не только физически, но и морально!» Но за этой записью в дневнике сразу же следует другая: «Нет, я уйду. Довольно. Старалась, билась сделать из него человека — партийца, развить вложенные в этом самородке возможности, качества, военный талант. Не сумела, значит. Стать «женой» не могу, не хочу. Коллонтай жива, и я уйду. Уйду на новую работу по призыву партии». Даже в дневнике, не предназначенном для чтения посторонними, она называла свое бегство «призывом партии». Кого обманывала? Себя саму? Кто знает…
— Где вы еще не нашумели? В какой стране? — полушутливо, полураздраженно спросил Сталин, вызвав Коллонтай для беседы. — Может быть, у вас есть какие-то пожелания?
Ей вспомнилась Норвегия — милая, милая Норвегия — тихий, уютный Хольменколлен, счастливое время любви и надежд.
— Вас оттуда, кажется, выслали, — напомнил Сталин.
— Из Швеции…
— Один черт… — Он критически оглядел ее, давая понять, что не одобряет выбор Дыбенко. — Попробуем…
Ответ пришел поразительно быстро: Норвегия согласилась выдать визу госпоже Коллонтай «для посещения страны». Но только такую визу, как оказалось, Москва и запрашивала. Коллонтай снесла и этот удар. Прославившаяся на весь мир, один из лидеров переворота, бывший член ЦК, несравненный оратор и конспиратор, выполнявший секретные поручения Ленина (еще недавно их имена вообще стояли рядом), она должна была довольствоваться в Норвегии положением… Кого? Гостьи? Туриста? Частного лица? Ей не дали никакой должности — просто снабдили небольшой суммой денег и отправили за границу. Если это не ссылка, то что же тогда называется ссылкой?
Могла, наверное, отказаться. Встать в позу… Не встала, и этим проявила — мудрость? дар предвидения? смирение и покорность? Или все вместе? Так или иначе, то был разумный поступок. Прошли годы, прежде чем она осознала, какой спасательный круг бросила ей судьба.
Многие десятилетия спустя одна из самых загадочных женщин в истории лубянской разведки — Зоя Рыбкина, — о которой речь еще впереди, в своих тенденциозных «мемуарах» утверждала, что не кто иной, как Ленин, в начале 1923 года «посоветовал Коллонтай ехать торгпредом в Норвегию», чтобы «научиться у приказчиков торговать» и тем «спасти страну от голода». Но в начале 1923-го Коллонтай уже несколько месяцев пребывала в Норвегии отнюдь не в качестве торгпреда; Ленин, разбитый параличом, не мог произнести ни слова, кроме «вот-вот», а страна, благодаря нэпу, уже начала забывать о голоде. В том-то и дело, что к заграничной ссылке Коллонтай Ленин никакого отношения не имел. Разве что молчаливо одобрил После «Заявления 22-х» все отношения между ними — и личные, и партийные — были прерваны.
Сборы были недолги. Ни с кем из друзей она не прощалась. Да и были ли у нее теперь друзья? Миша провожал до Петрограда, встретившего их нудным октябрьским дождем. Последний вечер с Зоей был полон воспоминаний. Выплакавшись, она окончательно подвела под прошлым черту. На вокзал пришел проводить ее Дяденька. Он был по-прежнему элегантен и — при своем низком росте — даже показался ей стройным. Но морщины и седина выдавали годы. И печаль в глазах — только ли от разлуки с нею? Они и так-то почти не встречались. Просто судьба вырывала одну за другой дорогие сердцу страницы жизни. И у нее, и у самых близких людей.
Путь лежал через Финляндию. Первая запись в дневнике сделана еще в Хельсинки: «Финляндия пропитана духом белогвардейщины. […] На улицах я обхожу эмигрантов, едва заслышу русскую речь. […] Тоскую по февралю 1918-го». Страницы жизни судьба вырывала, но Коллонтай продолжала оставаться самою собой.
Она была первой (а в высшем большевистском эшелоне — даже единственной), кто вовремя соскочил с «поезда революции», для пассажиров которого была лишь одна дорога — в бездну.
Вот и конец!
На вокзале в Христиании (название «Осло» этот город получит лишь через два года) Коллонтай встречали только шофер и технический сотрудник советской миссии. Никто не мог понять, в каком качестве приезжает сюда партийная знаменитость, а после скандальной истории с «рабочей оппозицией» неясность статуса при заграничной поездке могла означать только высылку. Уже тогда наркоминдел строго следил за соблюдением протокола, тщательно дозируя меру почестей, оказываемых за границей тому или другому гостю. Отсутствие всяких указаний касательно товарища Коллонтай не могло не навести перепуганных дипломатов на тревожные мысли.
Скорее всего, особую осторожность проявил представитель Коминтерна в Норвегии Михаил Кобецкий. Формально он находился здесь по рядовым «служебным делам», фактически был важнее главы официальной советской миссии Сурица — в недавнем прошлом меньшевика. Суриц не пришел встретить Коллонтай даже просто в качестве давнего знакомого, хотя их добрые отношения, казалось, к этому располагали: в сентябре 1917 года это он от имени Центрального исполкома Советов вел переговоры с Временным правительством о снятии караула у квартиры отпущенной под домашний арест Коллонтай.