Валя
Шрифт:
И, выйдя на балкон к рыжему, он спросил строгим рокотом:
— Кого надо, любезный?
Тот снял картуз и протянул букет:
— Вот прислали тут… барышне…
— То есть дочери моей… кто?
— Точно так… барин, — помещик Гречулевич.
— Гм… помещик?
Полковник покосился на окно, кашлянул и спустился с балкона, медленно размышляя.
— Дочь моя больна… поэтому…
Он совершенно не знал, как поступить с букетом помещика. Он прошел несколько шагов по дорожке, почесал переносье… Рыжий шел за ним.
— Гм… помещик… Что же, он здесь на постоянном жительстве?
— Да… Они… вот там ихняя дача… за косогорьем, отсюда незаметно… на берегу.
— Ага!.. Се-мей-ный? (Еще несколько шагов вперед.)
— Никак нет… Человек холостой.
— Так… служит где-нибудь? Не чиновник?
— Нет, так, по домашности… по хозяйству.
— Вот что, любезный… (Это уж, подходя к калитке.) Дочь моя больна, поэтому… — Он вынул кошелек, долго в нем рылся, нашел, наконец, двугривенный. — Вот!.. Что же касается букета и прочее… скажи, братец, что-о… передал! Только не самой барышне лично, так как больна… Понимаешь? Больна!.. Можешь даже тут его где-нибудь положить… Вот так… С богом теперь!
Ни из окон дома, ни с балкона не видно было, как беседовал полковник с рыжим садовником; когда же он вернулся, Наталья Львовна спросила с явным любопытством:
— Ну, от кого?
— Какой-то, видишь ли, Гречулевич, — по-ме-щик!
— Ну да, — я так и знала! Это из трех из этих… с хлыстом, в ботфортах… А какие цветы?
— Ну уж, не посмотрел… Хотя, если тебе угодно… Букет, конечно, тут брошен — пошли Ивана.
Иван принес букет, оказались тоже огромные хризантемы, только розовые.
— Какая прелесть! — восхитилась Наталья Львовна и поставила их в вазу на стол.
— Сейчас еще принесут, — вот увидите! Это они сговорились! — уверяла она Ундину Карловну.
Но суровый Макар Макухин не догадался прислать букета.
Глава восьмая
"Догоню, ворочу свою молодость!"
В начале декабря на Перевале часто слышны были короткие револьверные выстрелы: это Алексей Иваныч занимался стрельбою в цель. Он ставил вершковую доску-обрезок в два с половиной аршина то на двадцать пять шагов, то на тридцать и выпаливал в него пачки патронов. Обрезок он расчертил и разметил, завел было сложную ведомость, куда заносил тщательно каждую пулю: такая-то в голову, такая-то в грудь, в бедро, в живот, в ногу, — но ведомость эту скоро бросил. Собаки сначала встревоженно лаяли, потом привыкли (только прибегал на время стрельбы чей-то гончак с нижних дач, должно быть Гречулевича, и все скакал около). Потом увлекся этим старый полковник: он тоже укрепил рядом подобный же обрезок, становился перед ним по всем правилам стрелкового устава и палил.
— Человек должен всегда уметь защищать себя от оскорбления, — не так ли? — говорил Алексей Иваныч.
— Дорогой мой, это — сущая правда, — соглашался Добычин.
От старости у него сильно тряслись руки, но стрелял он все-таки лучше Алексея Иваныча и после особенно удачного выстрела говорил:
— По-нашему, по-армейски, — вот как… а как по-вашему?
— Кажется, есть особые какие-то дуэльные револьверы… есть? спрашивал его Алексей Иваныч.
— Конечно, непременно есть, мой дорогой: пистолеты… на один заряд.
— И как их… в каждом городе достать можно? Конечно, где есть магазин оружейный…
— Ну, само собою разумеется, наверное… Хоть две-три пары да есть: на любителей.
Потом, к случаю, он вспоминал, какие были стрелки в его батальоне:
— В этом отношении у меня знамя высоко держали — о-о!.. На офицерской стрельбе даже, — у кого пять пуль в мишени или четыре, — я всех обхожу по фронту. "Спасибо, капитан. Спасибо, поручик…" Но три пули — это уж нет, позор и стыд… У меня в третьей роте чудеса делали: из старых солдат без значка ни од-но-го!.. По шестидесяти пуль в колонну залпом на тысячу пятьсот…
— Да, это хорошо, — рассеянно поддерживал Алексей Иваныч.
Вскоре Алексей Иваныч исчез: и агент пароходства, и пристав, сам всегда провожавший на пароход лодки, озабоченный жуликами, и Павлик даже, и Добычин — знали, куда он поехал ночью. Но собрался он как-то неожиданно, еще за час до отъезда не думая, поедет сегодня или нет. Наскоро захватил маленький чемодан, бурку и вдруг пошел своим суетливым шагом через Перевал, когда уже сияли перед самой пристанью цветные огни: на мачте — зеленый, на левом борту — красный, на правом — голубой. Думал было уехать незаметно и не мог, конечно.
Ночь была тихая, спать не хотелось, да и очень беспорядочно было на душе. Бродил по палубе, по привычке во все вглядываясь: в бочки с маслом, в ящики с поздними фруктами, в рогожные тюки с размашистыми надписями и скверным запахом.
На палубе, в теплой близости трубы, спало несколько человек простонародья и грузин, и когда Алексей Иваныч остановился около них, всматриваясь и обдумывая каждого, поднялась какая-то лохматая старая голова и проговорила не спеша:
— Как благий, той ночью спить, того, как ночь, у сон клонить… а злодий, — вин встае и ходе.
— Что-что? — удивился Алексей Иваныч.
— Злодий, кажу, — злодий… вин ночью встае и ходе.
Алексей Иваныч даже пощупал рукой фуражку, — есть ли на ней инженерский значок и кокарда, и повернулся к фонарю так, чтобы старику их было отчетливо видно. Потом вздохнул и проговорил кротко:
— Спи, дурак.
Потом он подумал, что едет он только затем, чтобы отомстить Илье. Может быть, старик это самое и угадал (кто их знает, этих стариков, что у них за чутье?), угадал, потому и сказал о нем: злодий… Ночь была светлая, и берег прозрачно чернел, и дрожало над черно-серебряным морем такое множество звезд, что было страшно.
На грязном дворе палубы, на носу, стояли быки — при тусклых, закопченных фонарях что-то многорогое, безумно странное, а около камбуза широкий кок и узкий буфетчик спорили, один круглым голосом, с рокотком, другой колючим:
— Осип Адамыч, вы ведь этого не знаете, а говорите: быть не может. Я же больше вашего плавал, значит, я больше видал. Если говорю я, что в Бейруте есть русское училище, — значит, я это точно знаю, что говорю.
— Быть не может.
— Опять начинай сначала: быть не может… Вы говорите: быть не может, а я вам говорю, что даже учат там по-русскому, если хотите знать.
Оттого, что где-то в Бейруте действительно, может быть, есть русское училище, Алексею Иванычу стало так тоскливо: зачем? Даже плечами пожал и прикачнул головою.
Глядел на мачты возносящиеся, на шипучую воду, — могучий стук машины слушал, все было ненужное, чужое.
Таким же чужим и странным показалось все, когда проснулся на другой день в каюте: не сразу вспомнил, куда и зачем едет.
Когда же, умываясь, ощупал он свой револьвер, почему-то вспомнился стишок: "Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал…" Каждое слово тут было такое шипящее и звенящее, как косы на сенокосе. Так и звенел по-комариному, надоедливо, этот стишок весь день: вдруг возникнет откуда-то и зазвенит.